Каждый выбирает для себя
Женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
Каждый выбирает для себя..
Ю. Левитанский
Июль 1190 года, Ноттингемшир
— Оно, конечно, не мое дело, но за нами кто-то едет, — сообщил Мэтью.
Эдмунд был даже рад отвлечься от серых холмов, которые казались ему такими же безрадостными, как весь этот день, с того самого момента, когда он спросил об Анне у трактирщика.
Солнечным лето бывало и здесь, но сегодня откуда-то наползала почти осенняя муть, которая не мешала мыслям и лелеяла его тоску, как ручей серебряную рыбу.
Но глухой и дробный стук копыт приближался, и теперь его различал не только тонкий слух Мэтью.
— Наверное, тоже какие-нибудь едут, как мы с тобой, — сказал Эдмунд. — Поровняются — увидим.
— А мне сдается, нагоняют они нас. -отозвался Мэтью.
В предвечернем сумраке тени, вынырнувшие из-за дальних холмов, казались призраками. И все-таки они были реальны. И вооружены, скорее всего. Не ездили крестьянские повозки с такой скоростью.
— Нашшшш, — нежно засвистел в ушах ветер. — Нашшшш…
Эдмунд встрепенулся. Ему был знаком этот свист, этот тон, сладкий и ледяной, проникающий до самого сердца, эта прозрачная тишь позднего вечера, от которой стекленело внутри, а мир казался еле видимым со дна спокойного глубокого озера светом. Как в детстве, когда он тонул и видел свет над собой — и ничего не мог поделать.
— Мэтью, — сказал Эдмунд, стараясь совладать с голосом. — Не оглядывайся и ничего не бойся. Ничего.
— Я, — начал тот, бледнея, как будто уже от призыва не бояться его бросало в дрожь, — да, я не буду.
Небо темнело с каждой минутой, холмы тонули во мраке, дорога ложилась под копыта коней неровно и звонко. Эдмунд почувствовал, что его сознание плывет, слоится, как размываемая дождем земля, страх засасывал и лишал сил, в такт скачки качалась впереди темнеющая даль, и все предметы расплывались — вроде от того, что наставали сумерки, но — не совсем.
— Нашшш, — более отчетливо отдавалось в ушах, горло перехватило.
— Не бойся, — повторил Эдмунд срывающимся голосом. — Мы просто едем и все.
Он не был уверен, что отчаянно крестящийся Мэтью слышит его. Лошади истошно заржали, под Эдмундом конь почти взбесился, удерживать его стало так трудно, что молодой рыцарь больше ни слова не мог произнести — он боролся с перепуганным животным, которое отчаянно пахло страхом.
Он помнил, как это — встречаться с ТАКИМИ. Что надо просто идти куда шел..ну или ехать — и ни в коем случае, никогда не бояться и не бежать.
Как в детстве…когда Эдмунд заблудился в лесу и уснул на траве, измученный поисками единственно верной тропы, потерявшейся, как нить в клубке. Его обступал влажный сумрак, шелест, шорох, одиночество, какое может испытывать только потерявшийся ребенок. Одиночество мертвого мира, где никто ни к кому никогда не придет.
Они подошли тогда и наклонились над ним, дыша влагой и сыростью глубокого колодца, в котором ключи бьют из самого сердца земли, ледяного и пульсирующего источниками. И самый высокий, самый тонкий, как тополь на закате, наклонился и коснулся его лба ледяной ладонью. Отпечаток этой ладони долго горел холодом, но не пугающим, не мертвым, а каким-то мятным, как росистые заросли, как лист за щекой.
Эдмунд сперва обмер и даже кричать не мог, а потом, когда вскочил на ослабевшие неверные ноги — увидел, что рядом уже никого нет, только холодное дыхание напоследок коснулось правого уха.
Бешеная скачка продолжалась — не успеешь понять, где там Мэтью, только ржание слышно. Наравне — Эдмунд и его конь — и призрачные кони троих всадников, то облетающих холмы со свистом, то приближающихся — морда к морде, круп к крупу.
Он не хотел смотреть на них, не хотел их видеть, не хотел их знать. Пусть даже знание это было мятно, а не мертво.
— И когда пойду долиною смертной тени — не убоюсь зла…, — шептал Эдмунд, которому ветер забивал дыхание, — не убоюсь зла…не убоюсь зла.
Его немного тошнило, до того пробирала эта скачка, эти призрачные голоса, которые долетали до него — ошметки слов, слов незнакомых, шипящих, как змеи в зменином гнезде.
— Отче наш, — прошептал Эдмунд, — отче наш, иже еси на небеси…
Он пытался определить, где Мэтью, но отчаянно качающийся мир не давал такой возможности — звезды скакали — вверх от горизонта — и проваливались вниз, как сердце, гулко бухавшее в груди Эдмунда.
— Нашшш, — эхом отозвались на его молитву ледяные голоса.
И тут он увидел Мэтью — конь вынес мальчишку вперед, легко, как будто всадник был березовым листом. Мэтт не кричал — только вцепился в гриву, словно разом забыл все, кроме этого — надо держаться в седле.
— Оставьте! — крикнул Эдмунд, рванувшись следом — обогнать, преградить путь. Конь, которому наконец позволили ускорить бег, заржал отчаянно, и ржание взорвало напряженный воздух, как будто лопнула перетянутая струна и отпустила огромный груз.
И, не зная, что еще сделать, не умея делать в таких случаях ничего, Эдмунд обратился к единственному, что был способен исполнить даже теряя сознание от ужаса и растерянности. Он выхватил меч из ножен и высоко поднял его в самом простом и привычном замахе. Как будто перед ним был противник из плоти и крови, и рука сама метила в блестящий шлем, под которым не видно лица, и поэтому все просто.
Ржание и свист, шелест и шепот, более оглушительный, чем самый дикий крик, наполнили его бедный разум, как чашу, до краев — и схлынули, оставив гулкую пустоту да воздух холмов, полный травяного запаха и предвечерней прохлады.
Разгоряченное лицо Эдмунда наконец ощутило не страшный, а просто прохладный ветер.
— Мэтт, скорее, за мной!- крикнул он — и позволил лошади нести его, только выбирая направление так, чтобы не сбиться с дороги. Куда-то ему за спину вальяжно уплывали разорванные ошметки черных туч. Небо было все время ясным — откуда же они? Эдмунд понимал, что знает ответ — но не хочет произносить его даже про себя..
…они успокоились только на рассвете, когда их догнали усталость и тишина. Отпустили стреноженных коней пастись и сами повалились в невысокую жухлую траву среди крупных камней, вроде тех, что пускают на разметку чьей-нибудь межи.
Эдмунду не хотелось ни еды, ни разговоров, и даже страх его, извечный страх перед теми, кто шепчет под ветром, казалось, уснул, измотанный, точно рабочая лошадка. Мэтью смотрел на него из-под спутанных волос огромными от усталости глазами, которые, казалось, даже слегка ввалились, и молчал.
— Ничего, — сказал Эдмунд, непослушными пальцами подтянув к себе флягу с вином. — Это ничего, это бывает, сам знаешь.
— Да, сэр, — еле слышно сказал Мэтью.
Эдмунд хлебнул сам и протянул флягу мальчишке. Тот едва не облился, но совладал с собой.
— Поспим, — твердо сказал Эдмунд, ощущая, как от ответственности за Мэтью, от ощущения, что он — главный, и так теперь будет всегда, — отступает каменная усталость. Каменный гость из этих холмов.. — Надо поспать — потом пройдет. Торопиться особенно некуда.
— Да, сэр, — еще тише прошуршал Мэтью.
Эдмунд был готов уже отпустить своего молодого оруженосца в сон, когда ему пришло вдруг в голову то важное, о чем он молчал с самого утра. И что надо было сказать, потому что оно стучалось в грудь больнее, чем страх.
— Мэтью, — сказал Эдмунд. — Ты понимаешь, что теперь мы с тобой всегда должны молчать о леди Элинор?
Мэтью, уже, видимо, не нашедший сил ответить «да, сэр», кивнул, приподнявшись на локте. Его волосы трепал летний ветер, а лицо стало вдруг серьезным и осмысленным, словно он впервые принимал причастие.
— И что мы должны будем солгать, если понадобится, — добавил Эдмунд. — Солгать столько раз, сколько будет нужно, хоть бы даже и под присягой. И взять этот грех на душу, — продолжил Эдмунд, взгляд которого от пережитого плыл, выхватывая то заострившееся и окаменевшее лицо Мэтью, то бледное бесконечное небо, наплывавшее на холмы и размывавшее их очертания.
— Великий грех, — добавил Эдмунд, — может быть, даже смертный. Но мы это сделаем.
— Так, как будет нужно, столько раз, сколько будет нужно, — эхом отозвался Мэтью.
Эдмунд лег на спину и закрыл глаза, кутаясь в плащ от утреннего холода. Он ощущал небо над собой так, словно продолжал видеть дно его опрокинутой чаши на изнанке век. Небо смотрело на него, и он растворился в небе.
Князь Трех Холмов был еще молод. Его зеленое сердце, мерно бившееся под натянутой над отверстием тонкой кожей груди и временами просвечивающее насквозь, было быстрым и трепетным, как ласточка, а предстояло ему стать спокойным, как подземное озеро, плотным, как дерн, и прикрыться толстой броней, подобной древесной коре.
Камень, на котором он стоял, замшелый, зеленый, как его сердце, дышал еще дневным теплом. И босые ступни Князя ощущали это тепло, которое немного успокаивало его.
— Ну, — сказал Князь Трех Холмов. — Какие еще дела есть у вас ко мне?
И из числа его подданных, ледяных, землистых и молочно-бледных, встал один. И молча бросил к его ногам черный шарф, за которым по земле волоклись прилипшие горошинки подмаренника, труха и прошлогодние листья.
— Ты не князь, вот и все дела, — молвил он, выпрямляясь во весь свой немаленький и нескладный, как у сухого дерева, рост. — Обманом взял ты все и заявил, что оно тебе причиталось.
Подданные Князя зашумели, как лес, заскрипели холмы, будто ворочались на своих каменных ложах, заскрежетали ветви, со скрипом, едва не отрываясь от стволов.
— Интересно, — сказал Князь, с достоинством поворачивая голову — и только сердце выдавало его, обнаженного по пояс, отчаянно сокращаясь под натянутой кожицей. — С чего ты взял?
— С того, что я знаю кровного наследника, — тихо сказал его обвинитель, наклоняя голову в капюшоне. — Настоящего.
Сэр Гай Гисборн, молодой рыцарь с блестящим будущим, к концу заупокойной мессы уже почти невыносимо скучал. Церковь была гулкой, несмотря на то, что родственники покойного сэра Рейнальда собрались в большом количестве. Беленые невесть когда стены, белое лицо умершего, заупокойные молитвы, тянувшиеся, как нити паутины в старых развалинах — все вгоняло сэра Гая в тоску.
Гисборн-старший, чья борода тронута была сединой, как земля инеем, молчал рядом, и, конечно, при отце было неудобно уйти тотчас или даже выдать скуку. Священник был такой же скучный и полинялый, как вся служба, его бледное, нездоровое лицо еще больше оттенялось облачением, которое сэр Рейнальд так щедро пожертвовал для своего прихода. «Как знал, — сказала сэру Гаю мать, еще сегодня утром, печально качая головой под темным покрывалом. — Как будто в воду смотрел наш сэр Рейнальд».
От нечего делать сэр Гай рассматривал племянницу Рейнальда, хорошенькую, светловолосую, почти девчонку, и думал, да или ну нее… По всему выходило, что не очень-то и надо.
Потом, вслед за тягучей и округлой, как резьба на спинках скамей, латынью, его мысли потекли прихотливей, и сэр Гай стал думать о мести. О том, что, отомстив, он вызовет в холодных глазах отца то странное тепло — то ли одобрение, то ли гордость, то ли удивление — какое бывает там очень редко. И еще, возможно, о нем заговорят другие. Он представлял себе погоню, выслеживание, жестокую расправу — но они были медленны и торжественны, в такт убаюкивающей латыни. И в какой-то момент сэру Гаю показалось, что полупонятный язык восхваляет лично его. Он подумал, что кровь пролилась и еще прольется — и будет все по справедливости.
Сэр Гай никогда не любил сэра Рейнальда. Его землистое лицо и сейчас не внушало ни почтения, ни тоски. Но месть за подлое убийство и справедливость — это было то, что сэр Гай почти полюбил в тучной фигуре, отходившей в небытие.
«Мы ведь не оставим этого так, отец?» — шепотом спросил он.
— Нынче, — громко сказал Робин, — окрестим нашу Мариэн по лесному обычаю, то есть выпьем за здоровье новорожденной. А кто слишком хорошо ее знает, тот пусть молчит вовеки веков, как сказал бы наш отец Тук, если б венчал парочку. Если всем все ясно, то до обеда еще достаточно времени и неизрасходованных стрел.
На широкой поляне собралась, кажется, вся шайка. На новоприбывшую косились, на нее смотрели откровенно и прямо, через плечо, как угодно — но недолго, потому что Робин заставил своих вернуться к мишеням. Элинор понятия не имела, сколько разбойников могло скрываться в Шервуде, но предположила, что, наверное, все тут. В стрельбе упражнялись и мужчины, которым на вид было за тридцать, и подростки, и ровесники Робина. Одинаковые плотные зеленые котты то сливались с травой, то ярко бросались в глаза, попав под прямые солнечные лучи.
Сперва Элинор даже не поняла, куда именно стреляют. Только потом она разглядела гибкий прут, воткнутый в землю на таком расстоянии, что его не всякий бы и различил. Таких прутьев было около десятка, когда их расщепляли совсем, то стрельба прерывалась, и мальчишка-подросток заменял эти своеобразные мишени. Тот, кто промахивался, получал увесистую затрещину от Малютки Джона, которого Элинор узнала еще издалека. Несмотря на то, что лапища у него была могучая, кажется, никто особенно не обижался. На поляне было шумно и душновато от скабрезных шуток, которыми перебрасывались, как мешками с сеном. Взрывы хохота как будто делали воздух гуще, возможно, потому, что он немного пугал Элинор, как рычание неведомых зверей, к которому предстояло привыкать. Тягучий солнечный жар заливал поляну и делал минуты долгими и медленными, как будто тянулись разомлевшие на припеке змеи.
Не стреляла только одна женщина, возившаяся в тени у костра. На ее попечении была пара огромных закопченных котлов и великанских размеров деревянная ложка. Впрочем, в руках этой дамы ложка казалась не такой уж большой. В дыму и пару от кипящей похлебки, с ножом на костяной ручке, эта женщина казалась сказочной великаншей. Она была высока и пышнотела, ее круглое, как сыр, лицо было гладким и добродушным, но в пряди волос, выбившихся из-под платка, угадывалась седина. Рядом с ней сидел и штопал одежду еще один человек, не участвовавший в общей забаве. Он был рыжим, веснушчатым, лохматым, как пес. И выглядел так же нелепо, как если бы пес взял иглу в свои мохнатые лапы. Ему было неудобно, он, словно оправдываясь, зубоскалил сам над собой, но дело двигалось плохо.
Робин почти сразу забыл о своей гостье. Или так показалось Элинор. Он отругал кого-то за ошибку, потом натянул лук сам — раз, два, в конце концов азартное состязание с другими увлекло его, а Элинор не хотела напоминать о себе. Если ее приняли в это странное братство, то какой смысл просить, чтобы кто-то помогал и развлекал?
Подойти к костру она сначала не решилась и, не зная, чем себя занять, бродила вокруг поляны. Здесь смех раскатисто отдавался между деревьями, слегка глушился и становился похож на странные звуки из какого-то другого мира, к которому Элинор никогда не принадлежала. Иногда она, стоя в тени, искала глазами Робина, находила — и понимала, что в этом нет смысла, не тревожить же его, да и что ему скажешь? Как ноги вынесли Элинор к тому краю поляны, у которого расположилась стряпуха и парень с иглой, да еще так, что они не обратили на нее внимания — она бы и сама не могла понять. Ствол крепкой липы скрыл Элинор от тех, кто сидел у костра. Она и не думала подслушивать, она сперва даже не различала слов, с головой погрузившись в свои мысли. Только когда Элинор разобрала, над чем раскатисто смеется эта женщина, ее словно пригвоздило к месту — ни пошевелиться, ни выдать себя, ни прервать их…
— Да какая она им мать. Полно, Скарлетт, глаза что ли у тебя нарисованные? Как можно быть матерью молодцу, который тебя несколькими годами старше? Пока сэр Свэн ее в замок привез, его сыновья своих небось наделать успели. Теперь детей трое — и все от разных женщин, вот затейник был лендлорд.
— На что Робин рассчитывает, Матушка Джейн? — неприязненно прищурившись, сказал рыжий. — Она же, как ни крути, дама, а богатые…
— Где там богатые, — фыркнула женщина, помешивая в котле. — Голытьба хуже нас.
Элинор поняла, что вспыхивает, прижала руки к щекам — казалось, что мгновенно заледеневшие ладони смогут охладить лицо. Она до боли прикусила губу, вжавшись в древесный ствол, чтобы не выдать своего присутствия.
— Да, хуже, — продолжала женщина, — когда у нас на столе пусто, а в дыры тело светится, нам хоть перед людьми не стыдно, все знают, что бедные, но честные. Благородным же лишнего блюда на столе или праздничной одежды не иметь – это, ох, срамота, и в такую срамоту девчонку с детства… Видала Бетти ее платья, видала ее обувь — это только смотреть и плакать. И приданого за ней даже тряпочки не дали, и мужу ее было побаловать нечем. Сэр Свэн — человек хороший, царствие ему небесное, только простой уж очень. А у простых вечно мыши в кладовой с голодухи вешаются. Жену привез — издалека, никто ту семью не знает, пятнадцати лет, много она там соображает в хозяйстве — однако старалась. Этакую бедность чинила да латала не хуже служанки, за грибами сама ходила, с одной нашей Бетти, ни разу не слыхал никто, чтоб жаловалась. И поговорить-то не с кем — с трактирщицей из деревни дружила, в замке слуг полторы калеки, а родственники и вовсе нечасто заворачивают, родня и друзья есть, когда денег довольно и столы ломятся. Конечно, простоту всякий норовит обидеть. Хорошая девочка, не вредная, не гордая, а только нет у господа для нее милости и все тут. Ей-право, мужчины этого птенчика пережевали да выкинули, уж не знаю, было у нее с кем что или нет — если и было, как говорят, тем больше им позор, как же так молоденькую зазнобу…
Элинор вцепилась в шершавый ствол дуба, пальцы побелели. Услышав впервые так ясно и близко чужой разговор о себе, она внезапно почувствовала себя очень жалкой, как грязная тряпка, брошенная в кладовой. Была когда-то нарядным платьем — да давно это было, а теперь и нищенка не наденет. «Я не ветошь», — прошептала она — неясно, себе или другим. Что сказал бы сэр Ричард? Он хотел бы, чтобы его жена вызывала жалость? Наверняка нет. Элинор как наяву увидела его узкое лицо, упрямое и бледное, с горько сжатым ртом — как в тот день, когда он шел смотреть, как решается ее судьба, худой, седой, прямой, как потускневший клинок.
Она постаралась расправить плечи, проглотила непрошеные слезы и решительно вышла к костру.
Необъятная женщина, которую рыжий называл Матушкой Джейн, сразу выпрямилась — как была, с ложкой в руках.
— Мариэн, ты голодная? — спросила она.
— Нет, — отозвалась Элинор, переступая через бревно, на котором с иголкой в руке восседал Скарлетт. — Давай я помогу тебе. Я зашью куда быстрее.
Она перехватила взгляд Матушки Джейн, адресованный Скарлетту, означавший только «ну, что я говорила», прикусила губу и ничего не сказала.
— Твоими ручками да куртку штопать? — спросил тот недоверчиво.
— Моими, — отозвалась она. — И будет действительно быстро. Ты сколько уже ковыряешь — я видела.
— Ты же, — начал Скарлетт, но Элинор не дала ему договорить.
— Мне никто не дал бы бездельничать в монастыре, — сказала она. — И ничего нет сложного в том, чтобы зашить одежду. Да мне просто приятно это сделать, если только не побрезгуешь.
— Да кто брезгует, — проворчал Скарлетт, протягивая ей куртку и иглу.
— Так-так, — ухмыльнулась Матушка Джейн, — в бараний рог их.
Она ухитрилась вполоборота показать Скарлетту кулак.
Похлебка, которая варилась у нее, и то и дело пыталась убежать, пахла одуряюще и дымно.
Внезапно налетел ветер, неожиданно холодный для такого времени года. Элинор ощутила жгучую тоску, сосредоточившуюся над сердцем — это ощущалось, словно туда положили льдинку, толкающуюся то в кожу, то куда-то вглубь, леденившую и грудь, и спину, обжигавшую по сравнению с теплой мерно струящейся кровью. Элинор готова была поклясться, что только что услышала мелодичный и страшный в своей ледяной красоте голос, который позвал куда-то в манящее и кошмарное далеко — и затих так же внезапно, как появился. Скарлетт встрепенулся, сплюнул через левое плечо.
— Шалят, — сказала Матушка Джейн, на лицо которой легла мертвенная тень — и схлынула.
Стряпуха перекрестилась, и непослушными руками Элинор повторила за нею крестное знамение. Она и не вспомнила бы, оцепенев на месте непонятно отчего, ни о каком знамении, ни о какой молитве.
Как она будет жить в этом лесу, если не сумеет оборонить себя от всех его странностей?
— Мы помолимся, — неуверенно прошептала Элинор, — и они уйдут.
— Да ты не бойся, — фыркнул Скарлетт, который тоже ощутимо побледнел. — Они часто тут вот так — и ничего. Наших не трогают. Главно дело — не злить их да кашу им оставлять. Ну и перекрестишься когда-никогда. Оно полезно.
Элинор проспала или прогрезила наяву почти неделю — урывками только осознавая реальность, мелькавшие лица и слова, которые обращались к ней, но имели так мало смысла, так сложно понимаемого, что болела голова. Она видела сэра Ричарда и маленького Дика, который был похож на него формой носа и иногда — она убеждала себя — взглядом, когда малыш только просыпался. Они были от нее равно далеки и равно недоступны, так же, как луна на небе, как клады в недрах земли. И она помнила, что оставила их обоих по своей воле. И запрещала себе плакать. Только спать и тупо смотреть в стену, как в те дни, которые наступили вскоре после смерти сэра Ричарда.Ночами Элинор видела и слышала странное. Во влажных сумерках за стенами ее хижины густел темный и терпкий страх, первобытный, как ночь, как ручей, как подводные камни и стылый рассвет. В страхе и мраке загорались переливчатые огоньки, нежные томные голоса пронизывали морок.
Они пели, они звали, они плакали и смеялись, и звуки эти вызывали у перепуганной Элинор почти физическую боль.
Матушка Джейн философски замечала, что таковы здешние места, где почти нет жилья. Вовсю хозяйничает всякая нечисть. «Ты не бойся, — добавляла она всякий раз, забегая проведать, — в доме крест, в дом они не сунутся. К нам они привыкли и лес привык — дикие звери не трогают жителей наших пещер, да и к тебе не сунутся».
Робин, заходивший на огонек, говорил, что надо просто не обращать внимания — ко всему привыкаешь. Но все-таки, прежде чем Элинор стала засыпать, не вскидываясь каждую минуту и не вслушиваясь в странные голоса, ей пришлось совершенно вымотаться от множества бессонных ночей.
«Если ты их слышишь, стало быть, уже можешь слушать, — сказал как-то на прощание Робин. — Ну и славно».
А потом стало понятно, что спать больше нельзя. Ветер, солнце, утренний холод, потребность ходить, пить, есть — взяли свое. Элинор захотела видеть солнце.
Матушка Джейн — и впрямь матушка, потому что в шайке Робина у нее было трое сыновей — стала наведываться к Элинор едва ли не каждый день. Вдова лесника, она была еще довольно молода и так здорова, что могла не только натянуть такой тугой лук, какой под силу был не всякому мужчине, но и подзатыльником свалить борца. Ведрами, полными речной воды, матушка Джейн просто жонглировала, а котлы над огнем ворочала, как мельничные жернова. Временами она принималась называть себя старухой, и к такому случаю отлично шла суковатая палка, с которой Матушка Джейн ходила по лесу, как с клюкой. В дурном настроении она этой палкой могла и замахнуться, и Элинор очень радовалась, что замахиваются не на нее.
Матушка Джейн была женщиной с такой же широкой душой, как и ее необъятное платье, из такой же зеленой ткани, из какой шили куртки разбойникам. Поначалу Элинор побаивалась сильной и шумной Джейн, но со временем привыкла к ее приходам, как к рассвету после ночи. И то сказать, Матушка Джейн напомнила Элинор тех, кто служил ее мужу и был добр к ней самой, добр больше настоящих родителей, особенно в те страшные серые дни, когда ей только-только стало известно об обвинении, и она целыми днями сидела, глядя перед собой, в холодную каменную стену, слушала, как внутри шевелится Дик, и думала, что же с ними обоими будет, и каково придется ему, когда он родится.
Теперь, когда ей хотелось снова целыми днями смотреть перед собой и даже не слушать ветер, матушка Джейн то и дело врывалась в ее существование, громко хлопая старой дверью, как мог бы хлопать ею ветер — и была, как ветер, неодолима.
Первым делом Матушка Джейн притащила Элинор одежду. Где взяли это серое простое платье — не сказала, только посмеивалась. Уж точно эта вещь принадлежала не самой Матушке, не то Элинор утонула бы в ней.
Платье, в котором Элинор появилась в лесу, ее головное покрывало и прочие вещи они вдвоем сожгли в тот же вечер.
— Вот и славно, и ладненько, — сказала Матушка Джейн, — тряпки вон и слезы вон, и болячки вон, и мерзость всякую, — пошептала губами, как заправская знахарка — и как добрая христианка перекрестилась.
С леди Элинор Свэн было, таким образом, покончено, и родилась Мариэн, женщина неопределенного происхождения, которой Матушка Джейн оказывала всяческое покровительство.
В то утро неугомонная великанша ворвалась к еле проснувшейся Элинор с утра пораньше. Затормошила, как сонного ребенка, рассказала про вставшее солнышко, про малину, по какую-то Хромую Энн, которая та еще себе на уме, даром что на вид сущий ангелочек, про нового лесника, вот дурень, честное слово. Лесников Матушка Джейн не любила — никто не мог быть лучше ее покойного Санди, и это-то она знала наверняка.
— На реку я иду, Мариэн, — сообщила она наконец, извергнув все эти новости яростным водопадом. — Стирки накопилось — силушки моей нет. Идем-ка, хватит тут киснуть, ровно закваска в погребе.
— Стирать, — сказала Элинор, соображая, что ей не отстирать и салфетки и стараясь не слишком смущаться. — Идем стирать.
— Нет, ну куда стирать твоими ручками? — хохотнула Матушка Джейн. — Пойдешь со мной, просто корзины посторожишь да поболтаешь со старой Джейн. Развлечешь меня.
Берег ручья утопал в нежном тумане, то молочном, то серебристом, трава была еще в росе, а солнце совсем не припекало. Матушка Джейн несла свои корзины с величественностью солнца, проходящего под радугой. Ни один менестрель никогда не воспевал подобной дамы — и очень зря, потому что бесшумно ступающие по мелким веточкам и ровно и упруго мнущие траву крепкие ноги Матушки Джейн, право же, были вполне достойны песни.
Белье под ее руками стонало и хлюпало, заглушая журчание воды. Никогда не ходившая босиком Элинор смотрела на нее во все глаза, но сама разуться так и не решилась. Она не знала, куда деть себя на этом мокром берегу, хотя, конечно, чувствовала себя здесь уже уверенней после того, как несколько раз спустилась к воде умыться. Это было почти как в детстве, как в беззаботные дни, когда она могла убегать без служанки и смотреться в пруд сколько душе угодно.
— Хорошую добычу парни взяли, — говорила Матушка Джейн, яростно колошматя прочную серую ткань. — И вчера, и третьеводни. Ты никогда не видала, как добычу делят? Занятное дело, надо поглядеть — монеты так и горят в свете костра.
Элинор не ответила. Ей совсем не хотелось смотреть, как разбойники делят чужие деньги, но сказать об этом Матушке Джейн было невесело.
— Ты не бледней, голубица, — назидательно сказала та, поднимаясь во весь рост с мокрой тряпкой в руках. — Не бледней. Пасынок твой тому три года знатного господина убил? Убил. Виру назначили? Назначили. А где деньги взялись — небось даже ты знаешь, хоть глаза и кроткие.
— У Эдварда не было другого выхода! — вспыхнула до корней волос Элинор. Она понимала, как жалко это звучит — но и сказать ей было больше нечего.
Эдвард действительно был убийцей, и, хотя вира и законный приговор искупили все… Именно это было причиной спешного отъезда Эдварда во Францию, где он и его брат Эдмунд пробыли до самого возвращения и коронации короля Ричарда. И именно после их отъезда с новой силой пошли слухи о связи Элинор с пасынком, а еще — что ребенок, которого носила Элинор, зачат на прощание молодым любовником. Она вспомнила те длинные постылые дни, когда сэр Ричард смотрел и смотрел в окно, а она, не находя себе места от позора и тошноты, не смела и заговаривать с ним.
Она помнила и безвыходную тоску сэра Ричарда, отчаявшегося собрать нужную суму, и эти деньги — полный потертый кошель новеньких блестящих монет, который лежал на столе и который можно было потрогать, так он был реален.
И то, что — снова — во всем виновата была она одна. И в деньгах, и в том, что Эдвард в конце концов услышал в лицо слова, которые прежде говорили только за спиной — и не выдержал.
— Это из-за меня он, — добавила Элинор, которой почему-то казалось, что, взяв на себя вину молодого Свэна, она хоть как-то сгладит недовольство Матушки Джейн. — Они…обо мне говорили.
— И о нем тоже, — сказала Матушка Джейн. — Что доброе имя от бесстыдника защищал — это он молодец. А денег для его отца — мы собрали. Чтоб деревня и замок сэру Ричарду остались, значит. Нет, я не попрекаю, что ты — ровно полотно — хорошо, если крестьяне под доброй рукой, нельзя такого лендлорда по миру пускать. Только и брезговать здешним трудом не надо. Я тебе, голубка, любя говорю, пока другой не сказал, заметив, как ты кривишься.
— Бог в помощь, — голос Робина оборвал их на полуслове, и очень вовремя — можно было отвернуться и краснеть на здоровье..или не отворачиваться.. — Как вы тут?
Разбойничий атаман спускался по склону совсем рядом, скользя подошвами сапог. Неразлучный лук служил ему для того, чтобы балансировать на скользком противоположном берегу.
— И тебе привет, коли не шутишь, — степенно отозвалась Матушка Джейн, яростно выкручивая полотняную камизу, так что с посеревшей от времени ткани во все стороны летели смачные брызги.
Элинор подняла взгляд — до сих пор она разглядывала только траву под ногами, росную, помятую. Робин нашел поваленное дерево, брошенное поперек ручья и быстро перебежал на их берег. Он был явно доволен днем и собой, солнце играло на его светлых с рыжиной волосах, на зеленой куртке, на белом и рыжем оперении стрел, болтавшихся в колчане за его спиной, вспыхивая, как будто Робина окатывало пламенем.
— Хорошо мы тут сидим, — сообщила Матушка Джейн. — А то я с утра думаю — дай растормошу Мариэн, что она в своих четырех стенах высидит, чай не курочка.
— Определенно нет, — расхохотался Робин. — Доброе утро, Мариэн. Я-то тоже будить тебя иду. Ты еще помнишь, что я обещал научить тебя стрелять?
— И кого она убьет? — сгибаясь пополам от хохота, осведомилась Матушка Джейн. — Первыми умрем мы — от смеха, а потом можно и кролика подстрелить?
От добродушного ее веселья тряслись ее полные румяные щеки, руки, грудь, а вода с белья так и летела алмазными искрами во все стороны, оставляя круги на воде и пятнышки на платье стоявшей слишком близко Элинор.
— Ну так я заберу Мариэн у тебя, Матушка, — сказал Робин. — Или она нужна тебе?
— Да нет, — Матушка Джейн хлопнула себя по бедру, — что уж там! Я ее привела-то только чтоб развлекла старую Джейн, но молодому мужчине с молодой женщиной всегда веселее, чем со старой матушкой. Да и женщине тоже, — она подмигнула.
— Матушка Джейн, — Элинор даже повысила голос, чего с ней никогда не случалось прежде, — Матушка Джейн, я тебя прошу… не надо!
Элинор сама не понимала, чего ей больше хочется — заплакать или выругать Матушку Джейн, точно служанку.
— Не буду, голубка, — отозвалась та — но все еще продолжала улыбаться. — Без мужа горько, кто ж этого не знает. А только без улыбки как такое пережить? Никак. Не пеняй мне, Мариэн, за хорошую шутку и господь не пеняет.
— И правда, — сказал Робин, протягивая ей руку. — Не сердись, Мариэн. У нас тут в ходу грубоватые шутки, но никто не желает ничего плохого, все только смеются. Учись и ты, иначе в этом лесу не прожить.
Элинор вдруг стало стыдно — и того, что она вспыхнула, и того, что так грубо оборвала Матушку Джейн, и от того, что Робин видел это.
— Хорошо ответить — целое искусство, — продолжил тем временем атаман, увлекая ее в чащу. — И ему надо учиться так же, как…ну вот чем ты дома занималась? Вышивала? Ткала? Пряла?
Элинор только молча склоняла голову пониже. Голос Робина казался ей осуждающим. К тому же, он шел слишком быстро, и поспевать за ним было сложно.
— Полно, Мариэн, — когда впереди показался широкий солнечный просвет, Робин остановился и развернул ее к себе, легко взяв за плечи, — здесь народ не обидчивый. Матушка Джейн поди уже и забыла.
На противоположной стороне широкой поляны, поросшей травой и ромашками, висел большой мешок с сеном, на котором кто-то намалевал подобие круга, чуть вытянутого влево и справа сплющенного, как раздавленное яблоко. В центре краснело яркое пятно, походившее на паука, враскоряку пробирающегося к запеленатой мухе.
— Вот тут у нас тоже упражняются, когда дождя нет, — сказал Робин. — Или когда шериф сам не пришлет нам упражнение получше. И каких-нибудь золотых монет да бочку вина, чтоб тренировка не была бесплодной.
— Но вы ведь не только шерифа грабите? — задумчиво произнесла Элинор.
— Не только. Кому пора, того и грабим. Очень все просто, — Робин не спеша натянул тетиву и выпустил первую стрелу, резко свистнувшую, так что Элинор вздрогнула. — Смотри, я покажу, как это бывает.
— И кто решает, кому пора? Вы? — спросила Элинор, глядя, как он ровно кладет стрелу за стрелой в центр круга.
— Да, — отозвался Робин, натягивая тетиву в очередной раз. — Я решаю, я потом помогаю деньгами тем, кто нуждается. И я отвечаю за то, чтобы все было правильно. А шериф только решает, на остальное ему, простите, плевать..
Стрела свистнула — и расщепила уже торчавшую в мишени стрелу на две длинные щепки.
— И…вы… справедливее шерифа? — зачем-то спросила Элинор, которой снова становилось не по себе.
— Нет, — спокойно ответил Робин, — я почти такой же, как они все. Просто иногда для разнообразия думаю не только о себе.
Элинор осеклась. Следующий вопрос застрял у нее в горле, и она просто смотрела, как Робин бежит к своей мишени, легко перемахивая три шага, как один. Некоторое время она ждала, пока он возился там, вытаскивая стрелы и с сомнением осматривая наконечники — и наконец подошла. Робин оглянулся и дернул плечом, как будто ждал ее все это время, а она не торопилась почему-то.
— А вот представьте, — хмыкнул Робин, с силой выдергивая стрелу из мишени. — Представьте, что шерифом был бы я. Я ведь мог бы быть шерифом. Уверяю, спокойней графства, чем Ноттингемшир, не было бы во всей Англии. Я знаю, что говорю.
Он обернулся со стрелой в руке, и глаза его нехорошо блестели, как будто под кроны зеленых дубов вдруг потекла предвечерняя темнота.
— И вот я бы знал, что такое справедливость, и воздал бы всем согласно ей. И у меня хватило бы сил убедить, настоять на своем. Не сомневайтесь, я бы все устроил наилучшим образом, и бедных и обездоленных было бы куда меньше. Только я не уверен, что бы бы милосерден к разбойникам. И сейчас я вместо этого разбойничий атаман — разве я милосерден? Совсем нет. Вот и подумайте, Мариэн, хороший ли я человек.
Элинор молчала, не зная, что сказать.
— Вы спросите, как же я такой решаюсь грабить. А почему бы нет? Разве рыцари, среди которых и я должен был быть — не поступают так? Просто мне угодно, чтобы на земле, которую я выбрал, была справедливость. И я знаю, как она должна выглядеть. Так делал мой отец, так буду делать я. И неважно, в каком качестве. У меня есть сила, чтобы было по моему слову. У шерифа есть сила. Мы старые враги, и между нами война. Вот и все.
— Отчего вы не просили короля о справедливости? — тихо спросила Элинор, не зная, что еще сделать.
Она смотрела в заострившееся и высокомерное лицо Робина, и ей казалось, что он чего-то не договаривает или просто не понимает.
— Оттого, что я сам могу даровать ее кому угодно. Например, тебе, Мариэн. Скажи только слово — и любой из тех, кто обидел тебя — умрет. Хочешь?
Элинор вдруг впервые стало страшно — она испугалась его горящих глаз и вызывающего голоса. Вызывающего — кого и на какой старый бой?
— Я…не могу брать грех на душу, — прошептала она, чувствуя, что голос не слушается.
— Ничего. Я подожду. Однажды ты захочешь, как я захотел, — сказал Робин. — И тогда просто попроси меня. Не бойся, — мягко добавил он, пряча стрелу в колчан. — Давай я покажу тебе, как натягивать лук. Это очень просто. И у тебя хватит сил, если возьмешь себе братца послабее.
Прежде чем отправиться на дорогу, отец Тук часто устраивал общую молитву, и разбойники преклоняли колени у корней большого дуба, где обычно собирались посовещаться или выпить по вечерам. Робин первым подавал пример к молитве — так было всегда — но со стороны могло показаться, что он не молится, а весело шепчется с таким же молодым озорником, как сам. У него были странные отношения с богом, еще более странные — с лесом вокруг, но, конечно, никому не приходило в голову задавать вопросы.
Отец Тук читал молитвы по-латыни, и только Робин мог кое-как повторять за ним, остальные же внимали чеканным словам этого языка, как волшебному заклинанию, которое проникало в кровь и заставляло сердца биться быстрее. В терновнике, на котором полно было черных с сизоватым налетом ягод, словно вылепленных из воска, путалось низкое утреннее солнце. Дуб шумел над их головами, то ли тоже молился, то ли рокотал голосом бога, глядящего на своих детей.
Склонив головы, все как один, разбойники молились, кто как умел. Элинор и Матушка Джейн, как обычно, присоединились к ним: Элинор тяготила невозможность каждое воскресенье ходить в церковь, хотя она так отчаялась ждать от небес справедливости, что молитва становилась для нее чем-то вроде жалобы или песни, которой совершенно не нужен был слушатель. Она привыкла молиться и ничего не ждала, кроме убаюкивающей гулкой латыни, которая заставляла кровь течь по-иному и мутила сознание. Элинор знала, куда разбойники отправятся сразу после молитвы, но это противоречие уже перестало ее смущать: ко всему привыкаешь.
— Ну все, — пробасил отец Тук, размашисто благословляя свою паству. — Идите, дети мои, да не грешите, а если грешите — так с умом, чтоб старый Тук не краснел за ваши деяния.
— Идем, парни, — Робин легко вскочил с колен. — Кто остается — счастливо оставаться, остальные — на дорогу. Нынче чутье подсказывает мне, что нас ждет жирная добыча.
Робин ждал своих жертв всегда спокойно, как палач или священник. Он знал о них все, что они делают, чего боятся, чего хотят. О том ясно говорило платье, привычка перехватывать меч, взгляд или случайная дрожь.
— Будьте добры, святой отец, пожертвуйте бедным сиротам и вдовам
малую толику из вашей дорожной казны. На расходы в пути, разумеется, мы вам оставим… Простите, сэр, вынужден просить вас отдать мне еще и эту безделицу…
Робина забавлял их страх, их гнев, их глухое бешенство и даже то, как хватались самые храбрые из них за оружие. И даже то, как они посылали его подальше — было забавно, как игра в горелки.
Он ловил смех и слезы, как ловят иной раз доказательства своего таланта бродячие артисты. Обчистить так или иначе, собрать добычу, пересчитать, прикинуть, сколько ребятам на кабак, а сколько — отдать в деревню и в какую.
Cолнце светило ярко, делить его с противниками, если такие попадутся, было бы делом хлопотным.
И, наверное, поэтому среди слепящего солнца он просто не разглядел лицо человека, решившего не подчиниться, а достать меч из ножен. Правда, никакой не было разницы, что это за человек, просто надо было не сплоховать.
И когда ограбление переросло в яростную драку, Робин безошибочно сошелся с ним, как с ровней. Железо со скрежетом врезалось в железо, воля гнула волю к земле и не могла пригнуть.
— Дерись как мужчина! — задорно крикнул Робину его противник, голос которого от напряжения сорвался в рык. — Не прячься за этих, мерзавец!
— По себе судишь? — спросил Робин, занося меч для очередного удара — и с последним словом отпустил клинок.
Сталь ударилась о сталь, раздался скрежет, мир, полный глухих ударов и проклятий, качнулся и выровнялся.
— Грабитель, убийца, — был ответ — и следом удар, от которого солнечный день едва не треснул, как зеркало.
Когда противник Робина осел на дорогу, он был уже один — без слуг, бегавших быстрее, чем сражался их господин, без оружия, потому что меч выпал из его руки, почти без сознания. По его лицу, вытянутому и остроносому, струилась кровь, волосы спутались.
— Перевязать, — коротко распорядился Робин. — Посадите в седло и присмотрите, чтоб добрался. Ничего нет хорошего, когда смелого бойца бросают его люди.
— Кто же из вас, — прошептал Гисборн, у которого от боли и потери крови мутилось в голове.
Он так и не мог вспомнить, попал ли по этой наглой рыжеватой бестии, или его удар прошел в пустоту. Не помнил и того, кто перевязал ему голову, не помнил, как оказался в седле.
Лес плыл, звенел, туманился и снова проступал из мути, копыта лошади стучали, словно били его прямиком по голове. Гай Гисборн пытался найти дорогу в этом тенистом склепе, потому что найти ее — означало выжить.
Он с трудом, но осознавал, где Ноттингем — вот туда, не сворачивать, не сворачивать любой ценой. И не терять сознания. Чтобы не поддаться этим теплым волнам, уносившим в забытье, где ничего не болело, Гисборн чертыхался и про себя считал до ста — туда и обратно, туда и обратно.
Когда совсем рядом с дорогой скользнула гибкая фигура в зеленом — Гисборн не заметил этого.
Он потерял и телегу, и своих, и направление, и мысли. Но вот образ того, кого теперь надо было найти и наказать — не потерял.
Лес обступал его плотной стеной, все плотнее и плотнее, дыханию словно мешало наброшенное на лицо зеленое сукно. Гисборн помнил, где может выйти из лесу как можно ближе к воротам Ноттингема. Ему надо было удержаться в сознании до тех пор.
«Проклятая. Тварь, — думал Гисборн. — Недостойная. Тварь. Я буду. В силе. И ты. Увидишь».
Робин проводил сутулую спину полумертвого врага взглядом. Он хотел быть уверен, что этот человек точно доберется до опушки и найдет людей раньше, чем будет слишком поздно.
— Фил, — тихо сказал он, — проследи. Головой отвечаешь.
Коренастый черноволосый парень бесшумно растворился в лесу. Робин молча оставил своих и не спеша пошел в другом направлении. Он понял, что пора.
Миновал заросли терна, едва не оставив на длинных шипах клочки плаща, перешел ручей вброд — в двух местах, он всегда почему-то так делал, хотя скрываться было особенно не от кого.
Здесь, в тени старых буков, глубоко в светлом и тенистом сердце леса, было место, куда Робин не приводил никого и никогда. Он и сам бывал тут не так уж часто: время стирало воспоминания, как следы на речном песке, быстро и неумолимо.
Он не вспоминал об этом месте — обычно — память спала в его груди, как пригревшаяся змея, которая только время от времени выплывала из дремоты и вонзала в сердце острый клык. Мгновенный укол Робин ощущал почти привычно — и тогда приходил сюда, и по дороге его слегка знобило.
Он безошибочно находил этот холмик без креста и надгробия. Робину никогда не хотелось, чтобы здесь был крест: только он один знал, где спала Она, любимая прозрачной, как ручей, как ручей, холодной, неизменной и светлой любовью. Та, которую он не сберег. Та, о которой, единственный, помнил, когда забыли остальные.
Он становился на колени и говорил земле: «Здравствуйте, матушка». И ему никто не отвечал. Только бесплотно плыл в воспоминаниях образ, все более неясный с каждым годом. Робин уже почти не помнил цвета ее волос, выражения лица, походки, голоса. Память оставляла мелочи, о которых было тоже не понять, в самом ли деле они были или сами сочинились, пока горе оставалось еще свежим и до ломоты в зубах ледяным. Ничего больше ему не осталось от прошлого. Только месть, по мере свершения таявшая и отступавшая в сумерки.
Робин говорил эти слова от раза к разу одинаково, и потом не говорил больше ничего. Просто сидел на траве или лежал и смотрел в небо. Не молился. Не плакал. И даже вспоминать с каждым годом становилось все труднее. Но вот земля, трава, цветы наперстянки, даже липкий подмаренник дышали здесь чем-то таким, отчего Робину почему-то становилось легко. Яд из его сердца уходил и растворялся, а без яда было так свободно, словно он нес тяжелый узел на плечах — и вот ноша доставлена в нужное место, а теперь напейся воды и спи, Робин, не тревожься ни о чем.
Он не тревожился. Он был дома. И каждый раз Дом был или казался одинаковым.
— Так вот ты какой, Роберт, — тот, кто сказал эти слова, не вышел из тени деревьев. Он стоял там и когда Робин вскочил на ноги, и когда натянул лук.
— А ты какой? — громко спросил Робин, который вовсе не удивился и не испугался, когда его назвали этим полузабытым именем. Его больше тянуло обратно, к старой могиле, к примятой траве.
Ответа не было. Солнечный разогретый лес распарило к грозе, и в тонком мареве Робин разглядел высокий изящный силуэт.
— Что балуешь? — спросил он, опуская лук. Все стало ясно, когда Робин осознал, что волосы незнакомца отливают бледной зеленью.
— Я жду, — невпопад ответил его незваный гость.
— Жди, — сказал Робин, встал и пошел прочь. И тот, бледный и странный, шел-шел следом, а потом отстал. Робин ощущал и его взгляд между лопаток, как приставленный пленнику клинок, и то, что ничего сейчас не будет — так, поиграют. И знал, что вот сейчас он встретит своих — и странное, следовавшее за ним, уйдет. Он привык. Только в самом конце медленно перекрестился.
Уилл Скарлетт был зол и бледен, как белый песок на отмели. Он поигрывал ножом, как будто рассчитывал тут же от кого-то обороняться.
— Что, атаман? — спросил он, внимательно глядя на Робина — с прищуром, который то ли все понимает, то ли просто ко всему готов.
Робин ответил взглядом — ничего, мол, не понял, что это ты тут раскудахтался.
— Тебя эти встретили? — коротко спросил Скарлетт.
— Да пошли они, — с чувством сказал Робин, — кружат меня сегодня по лесу и кружат. Как белены объелся. Давай лучше сегодня попойку устроим, а то тошно на мир смотреть. Навоевались.
Скарлетт пожал плечами в знак того, что он не возражает, но никакого определенного мнения составить не собирается. Малютка Джон с вожделением облизнулся.
— Ну мы тут это, — заявил Малютка Джон, — мы пригласить, значит. Атаман ребятам бочку выкатил, и чтобы ты тоже была, вот.
— Я хотела ложиться спать, — сказала Элинор. — Я устала и не пью совсем.
— Не-не, — возмутился Джон, — атаман сказал пригласить и сопроводить. Атамана слушаться надо.
Элинор вздохнула. Она так и не решила, как правильно поступать в таком случае. Ее торжественно провели по узкой извилистой тропинке. Малютка Джон шагал впереди, отгибая ветки, а Дэвид — позади, теребя в руках глиняные пивные кружки.
На поляне, к которой они пришли, собралось едва ли три десятка разбойников. Разношерстная компания, пестрая одежда, широкие капюшоны. Они галдели, словно в трактире, пили, сдвигая кружки с такой силой, что сидр проливался на траву. Кто-то танцевал под дикий аккомпанемент пустых котелков. По центру поляны горел костер, огонь в котором поддерживали двое мужчин под руководством Матушки Джейн. Она заправляла жаркой целого кабана на вертеле. Кабан истекал золотистым жиром, который шипел на горящих червонным золотом головнях и распространял совершенно кухонный запах.
— Поливай, не жалей, — ворчала Матушка Джейн, прихлопывая на щеке комара. — Сами жрать-то будете.
Она была совершенно огромна, как великанша из сказок, в подоткнутой за пояс юбке, длинном засаленном переднике и с огромной ложкой. Раскрасневшееся от огня лицо она обмахивала краем передника, хохотала так, что, казалось, деревья дрожали. Раздачей сидра из двух больших бочек заведовала тоже она, ловко орудуя жестяным черпаком.
Робин сидел у огня на большом пне с тремя отростками, на который была брошена темная шкура какого-то зверя — сходу Элинор никак не определила бы, какого. В руках у него была не кружка, а серебряная чеканная чаша, и Элинор даже показалось, что она где-то уже видела эту чеканку виноградными листьями и витую ножку.
— О, голубка Мариэн, — хохотнула Джейн, приветственно поднимая ложку. — Иди сюда, моя девочка, я тебе лучший кусочек отрежу, не сомневайся.
— Нет уж, — сказал Робин, вставая навстречу. — Мариэн со мной рядом сядет.
— Ох прости, атаман, я как-то из виду упустила, — снова расхохоталась Матушка Джейн, и ее щеки затряслись, как холодец, ходуном заходила могучая грудь. — Конечно, тебе хочется, чтобы наша Мариэн села рядом, а? Джон, тащи-ка, чурбак, пусть голубка с атаманом сядет. И посуду неси, из чего ей пить.
— Дочь моя, — от темноты под деревьями отделился отец Тук, протягивая кружку, — твои шутки неуместны и смущают малых сих.
— Ой, кто бы говорил, отче, — фыркнула Джейн, щедро плюхая ему остро пахнущего брожением и яблоками сидра. — Если что не так, то ты мне живо все грехи отпустишь, верно говорю?
Робин сам подошел к своей гостье и протянул руку. Элинор стало окончательно не по себе от этого диковатого праздника, от хохота матушки Джейн, и от протянутой руки. Но отвергать гостеприимство показалось ей слишком невежливым.
— Я думаю, ты не пьешь столько и не умеешь танцевать эти танцы, — сказал Робин. — И рядом со мной тебе будет намного спокойнее.
— Лучше бы я к себе вернулась, — прошептала Элинор.
— А вот и нет, — покачал головой Робин. — С людьми надо быть, и глоток вина перед сном никому не вредил. Посиди с нами, окажи мне и моим парням честь.
Распоряжением Матушки Джейн возник тем временем длинный деревянный стол — оструганные доски на козлах, из чурбаков и таких же досок соорудили деревянные лавки. Джейн распоряжалась приготовлениями к ужину довольно просто — просила каждого принести то или это, обращаясь к разбойникам исключительно «милый» или «дорогой», даже когда обещала хороший удар ложкой между глаз.
— Поворачивайся, милый, живее, — говорила она, — не спи на ходу, не то все съедят, и сам себе будешь баран.
Элинор усадили рядом с Робином, во главе стола, и ей стало окончательно неловко — казалось, все смотрят на нее, и далеко не все с одобрением. На столе было вдоволь ярких крутобоких яблок, сыра и хлеба, а большего тут и не просили никогда. Разве что кабана, на которого каждый успел уже облизнуться далеко не по разу.
— Поверь, — шепнул Робин, наклоняясь почти к уху, — мы умеем быть учтивыми. Не надо смущаться, это всего-навсего ужин.
— Прикажешь начинать, атаман? — спросила Матушка Джейн таким голосом, каким ребенка спрашивают, а не хочет ли он молока. — Или станешь и дальше голодать, пока за метлой не спрячешься от шерифовых людей?
— Ну нет, Робин Гуд не прячется, — весело ответил Робин. — Давайте поедим и выпьем еще. Ваше здоровье, парни! Сидр бродит, и нет повода его не пить.
— Ура! — закричал Малютка Джон, перемахивая через лавку и на ходу доставая нож из-за голенища.
— За нашу удачу и за милорда шерифа, пускай ему чаще икается и чтоб лесом чаще что-нибудь возил, — весело сказал Робин.
Элинор уже давно не хотела есть сама по себе. Она помнила, что есть надо, и поэтому время от времени ела. Она с удивлением осознала, что запах мяса ей нравится и почти не сводит челюсти. Она все еще не испытывала желания что-то съесть, но вдыхать запах было на удивление приятно. «Что со мной?» — думала она, словно впервые, разглядывая губчатый черный ломоть хлеба, который ей предложили.
— А ну! Кто знает, сколько за мою голову нынче предлагали? — осведомился Робин, отрезая внушительный кусок мяса.
От этого вопроса, вызвавшего за столом дружный хохот, Элинор вздрогнула. И постаралась смотреть в предложенную ей чашку.
— Маловато, как по мне, — сказал Малютка Джон с полным ртом. — Обнищал шериф.
— А сколько бы за нашу голубку дали? — хохотнула Матушка Джейн. — Если б знали, что у нас такая Мариэн гостит.
Элинор вздрогнула, и вгляделась в ее хохочущее щекастое лицо. Матушка Джейн нарезала хлеб толстыми ломтями и вытирала лицо передником, она выглядела так же безмятежно, как кормилица Элинор когда-то давно… Говорить бы ей об урожае да плести длинные сказки.
— Не пугай гостью, — сказал Робин, подмигивая матушке Джейн. — Мариэн, раздели со мной этот кусок и не слушай их.
Она немного поела, хотя вкус мяса стала ощущать только к концу трапезы. Словно все на свете ощущения медленно проявлялись, как холмы из тумана. Элинор постепенно осознала и пригоревшую корочку хлеба — как новинку, как открытие того, чего прежде с ней не было, и глянцевую поверхность упавшего на стол дубового листа, и пену на кружке, и кусок свинины на кончике ножа, жилистый и яркий. Ей стал приятен даже этот отвратительный грохот, как будто она впервые обрела способность слышать, а до того годы и годы была глухой. Робин не говорил с ней больше, пил со своими людьми, которые подходили непременно с ним чокнуться, много ел, смеялся и отпускал шутки. Элинор молчала и только вдыхала дым костра, от которого щипало в груди — и не могла им надышаться.
— Говорят, ты учишься стрелять, голубенок? — спросил Малютка Джон, протягивая через ее левое плечо руку с кружкой, чтобы выпить с Робином. — И мажешь все время.
— Да, — кивнула Элинор. — Но кто не промахивался поначалу?
— Вот это по-нашему, — рассмеялся Робин. — Вот это правильно.
Малютка Джон что-то крякнул и опрокинул еще кружку. Те, кто сидел поближе, захохотали — и Матушка Джейн захотела сдвинуть кружки с Элинор, которая пила очень мало. Еще некоторое время Малютка Джон одобрительно повозвышался над Элинор, а затем не спеша потопал в сторону костра.
— Хороший сидр, — объявил он. — Эй, Матушка Джейн, твое здоровье и чтоб не чихалось!
— Ну и тебе не хворать, — почти басом откликнулась Мама Джейн. — Иди сюда, еще налью.
— Твое здоровье, Мариэн, — тихо сказал Робин. — Ты подходишь Шервуду, и Шервуд это видит.
Под могучие вековые дубы ночь приходила первой, еще до того, как небо окончательно темнело. Элинор следила за искрами, которые летели из костра вверх, золотя темноту, но не разгоняя ее. Робин молчал, не мешал ей, хотя постоянно был рядом — и даже плясать под дубом не пошел.
Уилл Скарлетт, тот, которому она чинила куртку, играл на флейте, а все молчали, хотя еще минуту назад в лесу стоял такой пьяный хохот, что Элинор ежилась, с опаской глядя на своих невольных товарищей. Его лицо во мраке, подсвеченном костром, казалось высеченным из камня, и одежда тоже как будто изваяна кем-то очень умелым. И разбойники молчали и казалось, что вот-вот они растворятся в предвечерии, в тени под деревьями.
Флейта пела — то весело, как поет ручей камням, то протяжно, как жалуется на жизнь ночная птица. Темнота сгущалась, и все ярче казался их высокий костер. Выступили звезды, яркие, как угольки, раскаленные добела. Элинор видела только небо и слышала только флейту, и небо как будто наклонялось к ней, чтобы тоже разглядеть, какая вот она сидит под дубом на чурбаке.
Ее вырвал из дремоты осторожный толчок в плечо. И только тогда Элинор поняла, что небо на самом деле ей снится — точно такое, как здесь, между ветвей, между резных листьев зеленой дубравы.
— Проводите, — сказал Робин, подозвал двоих разбойников. — Тебе стоит спать под крышей, Мариэн.
— Спи, пташка, — сказала Матушка Джейн, помахав ей своей огромной ложкой.
Она сидела на бревне рядом с отцом Туком, и тот как раз подливал ей в кружку. Оба смеялись, но Элинор стало совсем неловко смотреть на это.
Один из провожатых придерживал ее за локоть, потому что шли они без света, и она не очень-то хорошо видела тропу.
Зато когда они ушли достаточно далеко от поляны, стало очень тихо, только Малютка Джон сопел впереди, торя дорогу в подлеске. В этой тишине лес дышал, как сонный ребенок, и Элинор, совсем не видевшей, куда она ступает, казалось, что впереди то самое ночное небо, куда она вот-вот взберется по пологому откосу — и там будет только спокойствие и неспешность встающего над лесом месяца.
— Слышь, Уилл, — сказал Джон, и она вздрогнула от его нетрезвого голоса. — На ярмарку пойдешь? Хочу с их хваленым силачом побороться.
— Ну иди, мне что. Мне лень, — ответил Уилл. — И только ты, Мариэн, тут не падай, и вот тут особенно.
Журчание ручья она узнала сразу, и свой домик тоже.
— Ты это…в воду лучше по ночам не смотрись, — посоветовал Джон, изрядно хмельной и оттого добродушный сверх обычного. — Говорят, — он многозначительно поднял палец, — говорят, так все просмотреть можно — унесут на ту сторону и фьють.
— Хорошо, — серьезно кивнула она. — Доброй ночи.
Уилл отсалютовал ей кружкой и почти тут же исчез, словно растворился во мгле. Элинор помахала рукой Джону — и только когда он повернулся, чтобы уходить, ей вдруг показалось, что за его плечом видится бледное красивое личико, вынырнувшее на миг из камыша и жемчужно светящееся во мраке. Содрогнувшись, Элинор захлопнула дверь и съежилась под своим одеялом. Больше всего она хотела бы забыть то, что видела. Всю ночь ветер гулял по крыше, касаясь сухого камыша и напоминая камышинкам, что они могли бы быть флейтами. Должно быть, то был особый ветер с моря, приносивший особые сны. Но всю ночь сквозь сон Элинор помнила предупреждение Уилла и прощание с Джоном. И еще она урывками видела далекое и опасное море, по которому плыл Эдмунд, печальный и какой-то потерянный.
А под утро ей приснился сэр Ричард, такой, как до всего, когда он приходил к ней под вечер и гладил по щеке. Только в этот раз смотрел он как-то укоризненно, и Элинор несколько раз просыпалась от жгучего стыда неизвестно за что и всматривалась в мутное окно. У нее не было сил молиться, кажется, все их отнял сидр Матушки Джейн, хотя и выпила-то Элинор совсем немного. Она лишь всхлипывала и снова засыпала — и так до тех пор, пока солнце не пробудило ее окончательно. «Прости меня, — прошептала она своему сну, просыпаясь. — Прости».
Ла-Манш был спокоен в эту летнюю пору, дальние заливы терялись в дымке. Где-то там море баюкало рыбачьи лодки, солоноватый, как слезы, и горьковатый туман.
— Сколько воды, — почтительно сказал Мэтью, щурясь на солнце.
— Немало, — согласился Эдмунд, — но бывает и побольше. Сейчас найдем, как переправиться — и в путь. Нам надо спешить.
Мэтью поежился — ему явно не хотелось спускаться к воде, даже если б речь шла о портовом городе или рыбачьей деревне, о прогулке к рыбакам, а не о том, чтобы просто взять и поплыть. Он привык к небольшой речушке, да и в той плавать не слишком любил.
— Поторапливайся, — фыркнул Эдмунд. — Это только в первый раз страшно, как, впрочем, и все на свете.
Мэтью вздохнул, и они поехали вниз, к соленой воде, к будущему, которое ужасало оруженосца и тревожило рыцаря.