Глава третья. Враги и друзья

Предыдущая глава.

Но что тебе святая цель,
Когда пробитая шинель
От выстрелов дымится на спине?

А. Городницкий

Август 1190 года, Шервудский лес.
— А кто твои враги? — спросил Робин, грызя травинку. — Теперь твоя очередь рассказывать.
— У меня нет врагов, — отозвалась Элинор, глядя, как медленно течет мутный Трент.
Очередная прогулка, на которую позвал ее Робин, оказалась менее утомительной, чем предыдущие: она мало-помалу привыкала ходить пешком, как в детстве. И такое же чувство беззаботности временами охватывало ее, как тогда, когда не было ничего, кроме ожидания прогулок.
— Да ну! — недоверчиво сказал Робин, полулежавший в траве. — У тебя есть по меньшей мере один могущественный враг, а если подумать, можно будет насчитать еще несколько. Опрометчиво не думать о них.
-А какой смысл мне о них теперь думать? — спросила Элинор. — Ведь все закончилось.
— Я уже говорил, что все только началось, — сказал Робин, — и ты не знаешь, как обернется жизнь, пока она у тебя есть. Я понимаю, ты устала от борьбы и решила сдаться. Но когда ты отдохнешь, ты сама удивишься, сколько сил у тебя появится. И пока ты жива — не надо упускать своих врагов из виду. Сейчас мне просто интересно. Ты точно знаешь, кто на самом деле устроил тебе обвинение?
— Не…знаю, — ответила Элинор, озираясь по сторонам.
— Ну, кому-нибудь такое обвинение точно было бы выгодно, — спокойно сказал Робин. — Попробуй вспомнить, даже если это и больно. Ты пойми, десятки мужчин женятся вторично, как ни оплакивают жен, и десятки выбирают девушек помоложе. И уже рожденных детей они притом никуда не девают. Но отчего-то только ты оказалась под судом, только о тебе говорили всякие гадости. Значит, кому-нибудь было особенно интересно обратить внимание на взрослого сына твоего мужа, который обретался тут же, в замке. Судя по тому, что ты бледнеешь и теряешься — ты знаешь.
— Почему ты так решил?
Взгляд Робина снова был острым, как хорошо отточенный нож. Он сел и потянул ее за руку, чтобы она тоже опустилась в траву.
— Иногда наша память благоразумнее нас. Она хранит все, что нужно, и даже более того. И мы не всегда знаем цену тому, что осталось до лучших времен в этом холодном пруду, — пояснил он. — Сейчас ты все знаешь. Просто подумай.
Элинор почувствовала, что этот человек снова прав. По крайней мере, его цепкий странный взгляд, глаза, менявшие цвет в зависимости от освещения, утверждали это так настойчиво, что она замялась.
И вспомнила. Сперва, конечно, на ум ей пришел старший Гисборн, отец, надменный, неприступный, как собор под пасмурным небом. Разве не он более всех требовал правосудия над сыном ее мужа? Разве не он смотрел на нее с такой неприязнью и прохаживался насчет ее семьи со своей сворой? Разве, в конце концов, не он с радостью, как ей рассказывали, поддерживал сплетни!
— Гисборн тот еще мерзавец, — спокойно сказал Робин. — И однажды он за все поплатится, но все-таки это мой враг, а не твой, — его лицо окаменело, как будто с Элинор говорила живая маска, от которой хотелось отшатнуться.
— Почему у нас не может быть общего врага? — спросила Элинор.
— Может, и я буду даже рад, если такой обнаружится. Приятно иметь общего врага с красивой женщиной, — мимолетная улыбка показась Элинор лукавой или…она не хотела думать о том, какой еще. — Но не Гисборн тут главный, поверь мне. Что он сделал? Лепил мерзости грязным языком? За это бьют мо… я хочу сказать, это заслуживает наказания, но за это не судят ту, которую и так очернили. Хорошо, — Робин встал и прошелся туда-сюда по берегу. Подобрал камешек и запустил его в реку.
— Хорошо, — повторил он, — допустим, Гисборн все же был родичем убитого. Но дальним! Насколько дальним! Какая он ни тварь, а дождался бы, пока вернется Эдвард и напал на него, но не на тебя. Тут кто-то еще, я уверен.
Робин подобрал еще один камешек и швырнул в реку. Потом обернулся к своей спутнице.
— Мариэн! Подумай еще. Я уверен, что тебе есть кого опасаться больше, чем Гисборна. Гисборн болтал — а кто-то мог молчать, но сделать все, чтобы он болтал. Я по-прежнему уверен, что ты знаешь, кто.
Последние слова Робина словно ошпарили Элинор кипятком. Замерла, судорожно сцепив руки в замок: она все поняла. Вспомнился ей почему-то последний пир, пасхальное застолье, на которое их пригласили, ее и сэра Ричарда — сыновья его, из которых один не считался тогда сыном, в то время уже отбыли за пролив. Сэр Ричард решил идти, несмотря на недавний скандал, потому что он и вообще не отклонял приглашений своих немногих друзей. Крепких напитков было выпито много — сразу после мессы, хотя некоторые, безусловно, начали и до. Хозяин дома оказывал ей знаки внимания, от которых пробирало до костей испугом и отвращением. И когда сэр Ричард ненадолго вышел из зала, ей пришлось будто случайно облить этого человека вином, чтобы он хоть на минуту прекратил тянуть к ней руки под вышитой скатертью. Она помнила его глаза, вспыхнувшие злобой, когда вино потекло по дорогому шелку, по вышивке, по лицу, обрамленному седой бородой. Она помнила, что его взгляд загорелся уже не страстью, а злобой, настоящей, сухой, как песок в горле, иссушающей, еще более безумной, чем похоть.
Этот человек был старым другом сэра Ричарда. Впервые Элинор увидела его почти через месяц после того, как новоиспеченный муж привез ее в свой старый замок, такой обветшалый и мрачный, что сквозняк на каменном полу казался там настоящим ветром, а ветер за стенами как будто разговаривал с огнем в камине.
Сэр Николас был старше сэра Ричарда и сед, как соль, как меловые холмы, но в остальном выглядел молодым и бойким — ходил быстро, вскакивал на коня без стремян, а лицо его почти не тронули морщины, только шрамы, полученные еще в молодости, нарушали гладкость кожи. Сэр Ричард восхищался им, прихрамывая, гулял с ним по саду, всегда требовал в его честь приготовить что-нибудь особенное — и говорил Элинор, что сарацины боялись одного появления этого человека на поле боя, а однажды он посмел возражать королю, и делал это с таким достоинством, так честно и непреклонно, что король не разгневался и богато наградил сэра Николаса.
Он держался еще строже Ричарда, был прям, как палка и неукоснительно ходил к мессе, но к Элинор отнесся сразу же ласково и радушно, то и дело спрашивая, что ей привезти при оказии.
— Юной женщине скучно вдали от дома, — говорил сэр Николас, слегка — ровно как было дозволено приличиями — склоняясь в ее сторону во время обеда. — Но можно скрасить тоску. А лучшее средство от женских печалей — шелковая лента.
Элинор вежливо кивала, хотя скучно ей совсем не было. Дома остался только старший брат, который без необходимости даже не звал ее по имени, и мать, вечно болевшая, истонченная, как осенний лист. Жизнь еле держалась в тщедушном, трепетном, как осенняя паутинка, теле леди Грингли, и Элинор всегда знала, что это из-за нее — как раз с тех пор, как мать произвела ее на свет, она и болела, почти не переставая. Всем, что видела Элинор в жизни, были два старых замка, но не мощных в своей древности, а ветхих, как простуженные вороны, да две деревни, почти одинаковые, только одна с прудом, а другая — с церковью. Поэтому, когда удавалось, она слушала, как муж и его гость обмениваются воспоминаниями — и щеки ее горели от восторга, как в детстве, когда няня рассказывала сказки. С этим, впрочем, затруднений не было: сэр Ричард любил держать ее при себе и развлекать историями, а сэр Николас, лицо которого было обычно ледяным и бесстрастным, точно замерзшее озеро, при ней оживлялся и словно молодел.
— И представь, Элинор, как вот в пустыне, бывало, темнеет в пять минут! — говорил он. — Не то, что тут. И только жди в этой темноте, что с тобой случится. А костер не всегда разведешь, но когда получалось, это было настоящее благо. Или представьте вот рассвет, дети мои, и когда войско выстраивается напротив войска… Далеко видно, как трепещут флаги, и цвета там такие яркие на этих камнях.
При этих словах замирали уже Эдмунд и Эдвард, восемнадцатилетние юноши и молочные братья. Эдвард сразу делал вид, что ему вовсе неинтересно, и принимался старательно глядеть в свою чашу, но щеки у него вспыхивали — светловолосый, он легко краснел. Эдвард, напротив, уставлялся на сэра Николаса широко раскрытыми глазами. Его не всегда допускали к этим посиделкам, для этого приходилось измышлять повод, все-таки он считался простолюдином. Но молочный брат то и дело выручал его, приводя с собой. Эдвард утверждал, что хочет проверить, моргнет ли Эдмунд во время рассказа хотя бы раз. Однажды Эдмунд даже осмелел и спросил: «А правда ли, что там встречаются совершенно черные люди, сэр?». Эдвард просто покатился от хохота, звонкого, как весенний родник: его смешила серьезность Эдмунда и то, что он не был в силах скрывать и высмеивать свой восторг, как это делал Эдвард.
Постепенно Элинор привыкла к посещениям сэра Николаса, перестала смущаться и радовалась, когда видела, как старый рыцарь въезжает в ворота на своем вороном коне, откормленном и лоснящемся, как агатовая бусина. Он отчего-то напоминал ей деда, которого Элинор в живых почти не застала, и от которого у нее сохранилась пара воспоминаний, полуразмытых, неверных, как лед на осеннем озере. Кажется, дед брал ее на руки и что-то говорил — он был таким же седым и доброжелательным.
— Этот пленник был человеком, очевидно, богатым, и сэр Ричард поселил его у себя в ожидании выкупа. Можешь не сомневаться, дитя, он, как настоящий рыцарь, окружил его всеми возможными удобствами. Приходил и я послушать сарацина, потому что собеседником он был занятным. Так жилище сэра Ричарда стало местом самых изысканных бесед. А потом вскоре наш Ричард был ранен в руку, да так, что лекари были уверены — больше ему в нее ничего не взять тяжелее ложки. А рана ведь не заживала! — голос сэра Николаса плыл в воздухе, как музыка, Элинор не замечала, как стискивала руку мужа, и тот улыбался — его забавляла детская радость супруги.- И тогда сарацин предложил свою помощь, благородство в обмен на благородство, так-то. Он оказался сведущим человеком.
— Да уж, — подхватывал сэр Ричард, улыбаясь, — видишь, теперь моя рука так сильна, как будто никогда я этой раны и не получал.
— А я-то беспокоился поначалу! Помнишь? — говорил сэр Николас, отпивая из своего кубка. — Боялся, что он сделает только хуже. Мало ли доморощенных умельцев отправляли своего пациента на тот свет. Но рана его стараниями затянулась, как не бывало. И тогда сэр Ричард отпустил пленника домой, не требуя выкупа. Вот как, дети мои, было.
Сидя между сэром Ричардом и сэром Николасом в залитом золотистыми лучами соларе, она впитывала их истории жадно, как сухая почва дождевую воду, перед ее расширенными глазами вереницей проходили дороги в раскаленной пустыне, орлы над скалами, в которых стоял одинокий замок, стороживший дорогу, стены Иерусалима, небеса, пронзенные минаретами, точно белыми стрелами, и белая, как снег Масличная гора, еще хранившая где-то отголосок шагов Спасителя.
Однажды, когда сэра Ричарда не было дома — случалось это все чаще, он сгибался под тяжестью своих неподъемных денежных бед и то и дело вынужден был ездить в невеселые поездки, решая то и это, что-то улаживая и договариваясь — сэр Николас явился без предупреждения. Элинор не удивилась: между близкими друзьями это было в обычае. Она даже рада была, что не придется ждать мужа в пустынном доме, где только иногда появлялся сын Ричарда Эдвард, юноша статный, красивый и ветреный, как апрель. Его молочный брат Эдмунд показывался ей на глаза редко, а теперь и вовсе исчез в деревню. Скучавшая Элинор наблюдала за тем, как старый Джером рубит на кухне зелень и рада была, что у нее появился собеседник поинтереснее, чем слуга, который только кряхтел и говорил за день в лучшем случае пять слов, из которых два были приветствием и прощанием.
Сэр Николас, казалось, очень огорчился, что не застал своего старинного друга Дика, как он в минуты дружеской откровенности именовал сэра Ричарда. Но так как спешить ему было некуда, а сэр Ричард должен был возвратиться буквально на другой день, то он с радостью принял приглашение погостить и заявил, что с удовольствием обыграет в шахматы не отца, а сына, пускай только мальчишка вернется домой.
Элинор с яркой радостью шестнадцатилетней девушки, изголодавшейся по впечатлениям, играла роль радушной хозяйки, предлагала ему вино, обед, отдых, развлекала беседой, млея от предвкушения новых и новых историй о далекой и соленой, как слезы, Святой Земле. Сэр Николас даже было уступил ее просьбам и начал какой-то длинный рассказ, в котором фигурировал, кстати, и сэр Ричард. Началом этого рассказа ее и усыпило: она как наяву видела своего мужа, который шел по безрадостной каменистой земле, ощущала его жажду, каменистую почву под копытами его коня. Сэр Николас рассказывал отлично. Она и не заметила, как он ухитрился спровадить служанку, потерять ее из виду, когда замок был так невелик. Но так или иначе — они ненадолго остались одни. Сэр Николас внезапно и мягко взял ее за руку и все тем же ледяным и учтивым тоном произнес такое, что Элинор еще несколько секунд казалось, будто она ослышалась. Он говорил красивыми иносказаниями, никаких сальностей, говорил о нежных чувствах, об одинокой своей старости, о ее красоте, которая озарила что-то там — Элинор, ошеломленная и сбитая с толку, не расслышала как следует, что именно. Сперва она сочувственно кивала, сама себе пытаясь объяснить, что просто сэр Николас жалуется, что он не в духе, что у него плохое настроение. Его речи становились все более запутанными и неестественными, а во взгляде все больше проступало отвратительное и склизкое, как жирная жаба, некстати прыгнувшая в постель. Элинор инстинктивно и резко отступила назад, так что за спиной оказалась каменная стена, едва не ссадившая лопатки даже через два платья и тонкую камизу. Это была ее ошибка. Сэр Николас, явно видевший, что она ничего не понимает, произнес каким-то чужим, незнакомым ей голосом: «Ты скучаешь здесь, дитя, я это вижу. А я могу порадовать тебя и развлечь, мы ведь друзья с тобой. Я все устрою. Никто ничего не узнает…». И шагнул вперед, наклоняясь, чтобы поцеловать ее, да так, чтобы Элинор некуда было увернуться. В те доли секунды, что Элинор видела эти бледные губы, тянущиеся к ней, и стояла смирно, парализованная страхом, она ощутила липкий ужас, смешанный с гневом и стыдом как раз в тех пропорциях, когда все вокруг кажется покрытым липкой грязью, а ты сама — больше всего. Она даже не закричала, прохрипела: «Как вы смеете?», пытаясь увернуться. До замужества Элинор, даром что жила в замке и не поднимала ничего тяжелее иголки, слыла девчонкой крепкой и задорной. Она часто оставалась без присмотра и, пока приличия еще позволяли это, бегала к леснику, учиться ставить силки на кроликов, дрожа от любопытства, натягивала лук, хотя и до половины вытянуть не могла, лазала по яблоням, даже несколько раз подралась в деревне с мальчишками, пока это не пресекли так строго, что она неделю с ненавистью следила за спиной брата из темных углов, но показываться ему на глаза боялась.
Теперь, когда она собрала все силы, ей хватило их, чтобы ударить сэра Николаса головой в подбородок. Удар не был, конечно, точно рассчитан — скорее, это была отчаянная попытка выпрямиться, вырваться хоть как-нибудь, пусть ударив всем телом, как бьются в двери клетки молодые звери, отчаявшиеся получить свободу. Но от неожиданности сэр Николас отшатнулся, а Элинор воспользовалась его замешательством и бросилась бежать по коридору. Через несколько шагов она споткнулась и упала, запуталась в юбках, до крови прокусила губу и подвернула ногу. Ей все еще казалось, что все это происходит не с ней, она все еще не понимала, как с этим быть, ей казалось, что она спит, и что это кошмарный сон, в котором друг внезапно обернулся чудовищем о семи головах.
И, словно подтверждая сомнения Элинор, сэр Николас встревоженно звал слугу, ласково поднимал ее, содрогающуюся от отвращения, за плечи, распоряжался, чтобы ее скорей уложили и привели лекаря. Ни словом, ни взглядом он не напомнил о том, что произошло только что, был вежлив, беспокоился о ее здоровье, без тени смущения громко говорил, что бедной леди Элинор стало нехорошо, ласково журил ее за чрезмерную резвость. Элинор глотала слезы от боли, ее трясло, так что она не могла удержать даже чашку с водой, первое средство, когда леди «дурно», служанка суетилась, не зная, что делать.
И все же привычный ей учтивый и участливый сэр Николас так не походил на того изысканного мерзавца, который в полутемном коридоре домогался ее и тянул к ней худые руки, покрытые синими венами, похожими на старые веревки или дождевых червей, что она никак не могла связать эти два образа в один. Она просто не могла пожаловаться сэру Ричарду, потому что это было слишком невероятно. Если бы вчера ей сообщили, что сегодня сэр Николас вот так запросто скажет то, что он сказал, она прогнала бы пророка с глаз и забыла о нем. А теперь думала, что сэр Ричард, пожалуй, прогонит ее. Ей было мучительно, выматывающе стыдно, хотя она не совершила ничего ужасного, не была ни в чем виновата.
Сэр Ричард, вернувшись домой, узнал о случившемся с ней несчастье от сэра Николаса, встретившего его во дворе. Он пришел к жене, встревоженный и ласковый, гладил ее по голове, просил быть осторожной, лукаво шутил насчет того, а не собирается ли Элинор подарить ему сына или дочь к Рождеству, и морщинки возле его глаз лучились теплом. В тепле не верилось, что на свете существует холод. Она растерянно молчала и только кивала на каждую его шутку, на каждое слово утешения, только отказалась садиться за общий стол, но это никого не заботило: в конце концов, ей действительно не следовало вставать хотя бы несколько дней.
Сэр Николас уехал, а Элинор так и не сказала мужу ни слова. И потом сэр Николас повторял свои попытки еще несколько раз, преследуя ее с несгибаемым упорством. До того вечера, когда Элинор, впервые не испугавшись, а разозлившись, облила его вином на глазах у гостей. Очевидно, она смотрела совсем ненавидящим взглядом, и он возмутился. Страсть обернулась злобой.
— И как скоро о тебе заговорили? — спросил Робин, внимательно наблюдавший за ней. — Я буду прав, если скажу, что скоро?
Элинор кивнула, не в силах отвечать.
— Знаешь, — сказал Робин, — я видел, как с людьми творились невероятные вещи. От любви в том числе. И даже довольно мерзкие. Любые потрясения, хоть горе, хоть радость, похожи на свет, который освещает углы в доме. И если там была какая грязь, то ее сразу видно. И если там спрятаны сокровища — они блеснут. Но осветить можно только то, что есть. И если где завелась гниль в душе, то и она наружу полезет. А страсть — такой же свет. Тебе не повезло. Итак, это первый. И главный, как мне кажется.
— Мой враг, — повторила Элинор, как открытие. — Мой враг.
— Да. — подтвердил Робин. — А значит — и мой. Потому что ты у меня в гостях. Приятно иметь общего врага с красивой женщиной, — он улыбнулся весело, безо всякой хитринки, открыто, как подросток.
— Не говори обо мне так, — попросила Элинор.
— Почему? — удивился Робин, снова садясь рядом.
— Потому что ты говоришь обо мне, как он, — она отвечала ему с отчаянной твердостью — но при этом чувствовала, что краснеет.
— Нет, — отозвался Робин. — Я никогда не пошел бы на подлость. Но я также не люблю лгать. Если женщина хороша, она хороша. Обидеть тебя я не хотел, прости. Мы дичаем поневоле в этих лесах.
Он слегка наклонил голову, но взгляд не отвел.
— Хорошо, — ответила она. — Я верю тебе.
— Ты можешь мне верить, — твердо сказал Робин.
Но все-таки он задумался и некоторое время молчал. Бросал камешки в воду, а Элинор было легче, что он молчит. У нее нашлось время все обдумать. Сэр Николас…мог ли он это устроить? Ей вспомнились смешки за ее спиной, то, как он перестал ездить в гости — как раз тогда, когда стало совершенно ясно, что она ждет ребенка, и наконец, то, что он говорил о своих друзьях в Ноттингеме. Он мог это сделать, по крайней мере, он яростно поддержал все, что о ней говорили… Теперь его лицо, искаженное злобой, стояло перед ее глазами, как живое, и Элинор кусала губы, пытаясь отогнать этого призрака.
Из воспоминаний, как из бурной реки, ее выхватил тот же, кто невольно погрузил в них.
— Хочешь посмотреть, как он восемь раз подпрыгнет? Я не хвастаюсь, я действительно так могу.
Робин показал ей почти плоский камень, найденный на берегу.
— Восемь? — возмутилась она, еще бледная от взгляда бесплотного сэра Николаса. — Не может такого быть. Мне как-то три удалось, и то это было так давно, что я как следует не помню.
— Ты бросала камни? — рассмеялся Робин. — Да ну! И женщины это делают?
— И они тоже бывают детьми, — пожала плечами Элинор. — Когда я была маленькой, мне было почти все можно. Мать болела, а нянька не успевала за мной уследить — она была у нас слишком старая. Думаю, примерное поведение в детстве не относится к моим добродетелям.
— Тогда смотри и не говори, что не видела! — торжественно сказал Робин.
Его лицо стало озорным, как у мальчишки, и одновременно казалось, что он от души смеется над самим собой. Он покачал камешек на руке, рассчитанно размахнулся и одним хлестким движением запястья бросил его в воду. Камешек запрыгал по воде.
— Раз! — произнес Робин, зачарованно следя за ним. — Два! Три! Четыре! Пять! Шесть! Семь!
К его разочарованию, камень с бульканьем канул на дно. Робин раздосадованно хлопнул себя по ноге.
— Ну ладно, не повезло, — вздохнул он. — Обычно мне удается лучше.
— Там есть еще? — спросила Элинор.
— Что? — не понял Робин.
— Камни, — ответила она.
Робин сам пошел к воде и притащил ей целую пригоршню камешков и мелких речных раковин. Между ив было такое удобное место, вроде небольшой заводи, чтобы бросать их.
— Посрами меня, — сказал он, протягивая камни в горсти.
— Тут нет подходящих, — отозвалась Элинор. — Но я их так давно не бросала… Все как-то не к лицу было.
— Забудь о том, что не к лицу и не принято, — ответил Робин. — Сюда даже бог не заглядывает.
— Ты кощунствуешь! — Элинор отступила на шаг, но ей так хотелось ощутить в руке плоский камень, его неровную поверхность и влажную прохладу. Налетел ветер. Рванул ей платье.
— Вовсе нет. Бросай камни, Мариэн. Меня поздно воспитывать, я отпетый, — Робин уже откровенно смеялся.
— Не говори так! — возмутилась Элинор. — Ты вовсе не…
— Послушай, и сэр Николас, и сэр Гай ходят к мессе каждое воскресенье, а сэр Николас еще и за Гроб Господен воевал, — пожал плечами Робин. — Если эти люди попадут в рай, я предпочитаю быть в аду. Но на этот счет лучше беседовать с отцом Туком, он понимает эти тонкости, что за что причитается на том свете. И отругает меня на исповеди, не беспокойся, я ему сознаюсь, о чем тебе говорил.
Элинор сама не понимала, отчего, но ей стало стыдно от его слов, как будто она посмела задеть нечто, чего трогать не следовало. Она широко размахнулась, не глядя на Робина, и бросила камень в воду.
— Далеко бросаешь, — одобрил тот. — Но бросай не рукой, а плечом. Тогда лучше получится.
— Сэр Ричард тоже меня переучивать пытался, — сказала Элинор. — А до него — мальчишки в деревне.
— Стало быть, ты упряма, — ответил он, и Элинор не поняла, мрачнеет Робин или просто устал.
— Спасибо, — прошептала Элинор.
Он явно услышал, но не стал спрашивать, за что. Когда все камни были выброшены, они возвращались в лес молча. Начинавшаяся осень уже тронула и деревья, и травы, хотя днем еще было тепло. Полутемные тропинки дышали дремотой и туманом. От домика отца Тука, который они по касательной миновали, не заходя к монаху, доносились мерные удары: святой отец усердно колол дрова, рубить которые в Шервудском лесу было, разумеется, строго запрещено.

— Все поначалу промахиваются, — сказал Робин, критически осматривая стрелу, торчавшую в рябине влево от мишени. — А у тебя и летать уже начали.
Элинор нерешительно кивнула. Она была очень благодарна Рнобину за это время, за то, что во время их уроков поблизости не было никого из разбойников: уж натешились бы они, смеясь над белоручкой и ее луком.
Робин не смеялся. Он был доброжелателен и учтив — насколько вообще совместима с учтивостью его манера хватать леди за руки, уча ее правильно держать и правильно тянуть тетиву. Элинор не было стыдно: случившееся с ней раньше было так запредельно, что чужая рука, накрывавшая ее собственную казалась ей теперь едва ли не самым пристойным, что может быть на свете.
— Мало ли что в жизни случится, — говорил Робин. — А ты и защищаться научилась уже.
— Я испугаюсь, — вздохнула Элинор.
Она почему-то вспоминала в этот момент лицо епископа — одновременно доброжелательное и холодное…отстраненное, как в молитве, когда слушают небо и не слушают тех, кто под ним. И как было страшно говорить ему: «За меня некому заступиться, несите ваше железо». Как ни странно, представить, что когда-нибудь она выстрелит в живого человека, было сложнее.
— Испугаешься — беги, — сказал Робин. — Это бывает. Лучше испугаться и выжить, чем испугаться и пропасть. Я по себе знаю, — горько ухмыльнулся он. — И тебе не зазорно будет.
— Те, кто бегает, могут быть, выходит, очень смелыми, — тихо сказала Элинор. — Хоть они и убегают.
— Волка ноги кормят, волка ноги спасают. А разбойника вдвойне, — отрезал атаман. — Буду медленно бегать, буду медленно думать — непременно в руки страже попаду.
— Что тогда будет? — спросила она, хотя ответ знала. Его каждый знал, кто хотя бы раз слышал протяжный рокот толпы, пришедшей поглазеть на казнь.
— Повесят меня, — отозвался Робин. — И всех дел. — он знал, что ничего нового не сказал, но его как будто странным образом забавляла эта тема. — А если быстро убегу в случае нужды, то потом никогда не поздно вернуться и поквитаться.
— Что я могу сделать для тебя? — прошептала Элинор. Она и сама не знала, почему ей захотелось это сказать.
Лицо Робина, на которое падал яркий дневной свет, снова приобрело какой-то нездешний отсвет. И его одновременно почему-то стало так жаль, словно это не она нуждалась в защите, а он. И словно он признавал это.
— Вышей мне рубашку, — сказал Робин, глядя на нее с такой дерзостью и вызовом, как будто просил его прилюдно поцеловать. — Леди Мариэн, я очень давно хочу такую, которая была бы специально для меня.
— У меня нет ниток, — ответила она смущенно. — Ничего нет.
— Не беда, — отозвался Робин. — Я парням скажу — и принесут.
— Тогда, — сказала Элинор, — пускай добудут мне полотно и нитки. И иголку. Я сделаю для тебя такую рубаху, какой ни у кого в графстве нет.

В ночи сменялись дозоры — бесшумно, как времена года. Робин сидел на корточках и кормил ярко горящий костер — ветка за веткой. Он молчал, они смеялись — кто не спал еще. Слушал, как живет его лагерь — ладно ли бьется это неприкаянное сердце. Вот пришли, вот ушли.
На дорогах чисто. Метет осенний лист — до снега недалеко.
— Тебе не кажется, что за нами следят?
Скарлетт, задремавший было рядом, вытянув ноги к огню, открыл один глаз.
— Чего?
— То ли у нас предатель, то ли это лесные, — щурясь на огонь, пояснил Робин. — Чую их, доказать не могу — а чую, как будто день и ночь пасут.
— Ну пусть, — пожал плечами Скарлетт, но все-таки приподнялся на локте. Выругался, вытащил впившийся под мышку сучок. — Пусть приходят, что тут скажешь.
— Да вот когда придут, тогда уже не будет так погано, — отозвался Робин.
— А может они бабенку благородную ищут? — спросил Маленький Джон, зевая. — Или там ценное что пропало…
— Не бабенку, а женщину, — отрезал Робин. — Ты ее видел?
— Сам не велел дамой называть, — Маленький Джон сплюнул в огонь.
— В Ноттингем надо, — сказал Робин. — Встряхнуться. Закисли мы, как плохое пиво.
«Тогда пускай добудут мне полотно и нитки. И иголку. Я сделаю для тебя такую рубаху, какой ни у кого в графстве нет».
Он тряхнул головой. Наваливался сон. А спать почему-то было нельзя. Скарлетт снова опустил голову на свернутый мешок с каким-то ему одному известным скарбом.
— Утро вечера мудренее, если с вечера не пили, — сказал он и сонно вздохнул.
— И то правда, — согласился Робин.
Но, чем темнее становилась ночь, тем больше, как дрожь или азарт, охватывало его предчувствие чего-то важного, что не выступило еще из тумана.
Лагерь затихал. У костров укладывались спать. Постепенно дрова прогорали, и под золой тлел мерно дышащий жар.

Сэр Гай встал поздно. Он еще чувствовал себя слабым, и это злило его куда больше, чем осознание того, что он поддался лесному проходимцу, да еще такому тщедушному, каким показался противник в слепящем солнечном свете. Даром что солнце, светившее сквозь ветви, оказалось к сэру Гаю неблагосклонным — он чувствовал только злость и раздражение.
Размеренные удары, доносившиеся со двора, вызывали тупую боль в висках. Досадуя на свою слабость, сэр Гай дошел до узкого окошка, но в глазах у него плыло.
Дом шерифа был тесен, но молодому рыцарю отвели лучшую комнату, какая там нашлась. Если бы не тошнота и не головокружение, он бы даже заприметил тут служанку — согреть постель, благо миленькие у шерифа служили. Но пока что сэр Гай был бледней полотна своей рубашки, стены издевательски корчились у него перед глазами, и единственный грех, которому он мог предаваться легко и естественно, был грех сквернословия, когда становилось особенно невмоготу.
Громко высказавшись насчет интимной близости всех разбойников с булавой святого Петра, Гисборн снова зажмурился от света.
Ему стало невыносимо противно от собственной слабости, и он позвал слугу, стараясь, чтоб голос стал как можно более железным. За окном тяжело вздыхал город, ощущавшийся в это время, как застоявшаяся грязная вода в выбоине каменной лестницы — тяжело, неприятно, сыро.
— Одеваться! — прохрипел сэр Гай.
Он не собирался раскисать. Ну уж нет.

Обед подали не вовремя, да и удался он не лучшим образом. Шериф Ноттингемский сэр Хьюберт Карлайл был по этому поводу не в духе. Впрочем, не в духе он бывал часто, потому что такой уж это был человек — хищник, запертый в тесной клетке своих обязанностей, где полагалось вовремя делать невозможное, а скольких трудов ему что стоило — никто не считал. Тут подопрешь — там тонко и порвется, здесь наладишь — в другом месте беда. И никогда не бывает, чтобы дела шли как надо, если у тебя не будет на каждого по надсмотрщику.
Мир был враждебен и досадлив, как крошки в его бороде. Сэр Хьюберт хотел бы сочинять стихи или напиться, но ни то, ни другое не мог себе позволить. В смысле времени он был беднее последнего нищего, бедней, чем облетевший по осени терн.
— На вашем месте я бы не был так самонадеян, сэр Гай, — он скептически прищурился.
Сэр Гай в сравнении с ним был мальчишка — впрочем, с некоторых пор такими казались сэру Хьюберту многие, юными, зелеными. (Сэр Гай был зелен еще и лицом, а погляди-ка, в тонкую шерсть оделся, спину держит прямо, а когда упадет — так не теряя достоинства). Он видел пропасти, в которые они бесстрашно шагали, так же ясно, как их щегольские пояса. Сэр Гай Гисборн был из молодых и рьяных, и шериф не хотел бы, чтобы он не успел приобрести опыт.
— Отец говорит то же, — отозвался сэр Гай, закусывая губу.
Отучить его от этой привычки не могли с тех пор, как сэр Гай еще цеплялся за юбку кормилицы. Шериф сел в свое резное кресло и поморщился. Оно не было удобным, оно было только красивым. Окно за его спиной, забранное деревянным переплетом, пропускала ровно столько света, чтоб он досадливо бил в глаза, но не позволял как следует читать.
Потому что ваш отец знает многое, чему вы по молодости лет обучиться не успели. Кого вы пойдете ловить? У вас есть довольно людей, чтобы прочесать весь лес до кочки? Так? Или вы полагаете, что двадцать пять человек — это достаточное войско? Смеетесь. Тут армия нужна, а где наша армия? Вам повторить?
Сэр Гай тряхнул головой, словно отгоняя голос шерифа, говоривший такие вещи, которых рыцарь предпочел бы не слышать.
— Вы думаете, что я тут отливаю солдат из олова? Или вы думаете, что я их вырезаю из дерева? Еще пара крестовых походов да междоусобиц, и вообще единственными, кто у нас сможет держать оружие будем мы с вами да ваши драгоценные разбойники.
— Сэр, но мы можем взяться за тех, кто помогает этим людям. Мы можем обложить этих людей со всех сторон и навеки избавить эти леса от разбойников! — сказал сэр Гай. — Я все продумал.
— Избавить леса от разбойников навеки не удавалось никому и никогда, — поморщился шериф. — Сэр Гай, во все времена их ловили и вешали только для того, чтоб обеспечить временную передышку, а также чтобы какой-нибудь из них не зарвался слишком сильно и невовремя не сделался графом. А то бывали случаи.
— То есть вы отказываетесь следить за порядком? — вспыхнул сэр Гай.
Шериф поморщился. У него начинала болеть голова, что окончательно испортило настроение.
— Я лишь объясняю вам, сэр Гай, какие у нас есть средства для этого, и объясняю, на что их достаточно, а на что нет. Если вам охота гоняться по своим лесам за разбойниками — вам мое разрешение не нужно.
— Если все соберутся, — начал Гай, снова кусая губы.
— Сперва соберите. Вы пробовали добиваться единого решения от местной знати? Вы попробуйте, — отрезал шериф. — Короче говоря, сэр Гай, ваша идея прекрасна, много раз испробована — и невозможна. Ловить разбойников надо не так.
— Так давайте ловить их как положено! — возмутился сэр Гай, у которого явно закружилась голова, до тошноты.
— Вам надо прилечь, — вздохнул шериф.
Кто-то из молчаливых, вышколенных вечно дурным настроением хозяина слуг, подошел и вовремя подхватил юношу под руки. И почтительно помог шатающемуся сэру Гаю добраться до чужой, но зато лучшей в доме постели.

Сэру Гаю снился сон липкий и тяжелый, как мокрое покрывало, как одежда в ливень. Он тягуче обволакивал молодого рыцаря, и даже во сне у него болела голова, нестерпимо и тупо, как будто его стукнули по шлему изо всех сил.
Иногда он видел стены своей спальни, как будто проступавшие сквозь мутную сонную пелену, особенно хорошо видна была трещина в стене, похожая на морду пьяного льва. Он так и подумал — пьяный лев. И иногда отвлекался от боли, представляя себе это — заплетающиеся лапы, перекошенная пасть, высунутый язык и странный неверный рык.
В остальное время сэр Гай как будто блуждал среди длинных, мерно колеблющихся полотнищ из тонкой паутины. Ему не хотелось думать о том, каков на вид паук. При рыцаре не было меча, не было кинжала, безоружность ощущалась хуже наготы, а полумрак, который совсем не оживляли бледные отсветы — давил.
— Ненавидите, сэр Гай? — спросил его слегка насмешливый голос, и сэр Гай заметался по подушке, но подушка тут же исчезла, а лицо задела холодная паутина, жесткая, как власяница.
— Ненавидите? — надо же, тупо подумал сэр Гай, а на вид такая тонкая.
— Хорошооо, — голос отдавался от невидимых стен и гулко ударял в голову. Надо же, она расколется как орех — подумал сэр Гай.
— Ненависть придает сил, — теперь невидимый, говоривший с сэром Гаем, выступил на свет.
Он был ростом с самого сэра Гая и выглядел как один из его ровесников, и одет был так же, и вооружен мечом, тогда как сам Гай стоял перед ним, не ощущая у пояса привычной тяжести, тяжести, которая обязана оттягивать пояс любому уважающему себя мужчине благородного сословия.
— Вы хотите показать ему его место, — сказал незнакомец, и сэр Гай понял, что ему не нравится в этом человеке. Белое лицо, белое, как стена, белое, как снег, и глаза, чернеющие провалами, неживые и внимательные, взгляд — как пустой склеп, в который вторглись чужаки.
— Вы кто такой? — резко спросил сэр Гай, прикидывая, как сможет противостоять этому, с мечом, если станет защищаться голыми руками. Он знал, что кое-что сделать может, но если боец хороший — то не очень много. От чужака исходила угроза.
— Я друг, — сказал незнакомец, и сэру Гаю почему-то стало нехорошо. — Я друг, и враг у нас общий. Все просто. Я приведу вас к нему, а вы сделаете остальное.
— Почему не сам? — прищурился сэр Гай, который гордился своим умением быстро успокаиваться и побеждать страх. Усмирять ЭТОТ испуг было больнее и тяжелее, чем самому вырвать себе зуб. Но он был Гисборн. Он смог.
— Так надо, — ответил незнакомец.
— А я думаю, вы справитесь и так. Без меня, — надменно сказал сэр Гай. — Я не делаю сомнительных дел для проходимцев вроде вас. И вообще вы мне снитесь.
— Это я проходимец? — с живейшим интересом осведомился незнакомец, стряхивая с головы алый капюшон. — Нехорошо, сэр Гай.
И размахнулся мечом — щироко, от души, почему-то медленно, так что пока клинок со свистом рассекал воздух, сэр Гай успел увидеть на нем то ли письмена, то ли узоры. Не спеша отпрыгнуть в сторону. Проснуться.
В глаза ему ударил свет, в уши — шум, потому что где-то все еще стучали молотки. Сэр Гай сразу снова зажмурился и перекрестился — на всякий случай.
— Отче наш, — прошептал он и понял, что спросонок не помнит, как дальше.
Тогда сэр Гай сел, борясь с головокружением, и нащупал рукоять меча. Ему стало легче. Кошмары разлетались, как листья, гонимые ветром.

Уснуть больше не получалось, а может, и страшновато было — сэр Гай не любил думать о себе так. Он встал и вышел послоняться по дому, потому что головокружение не давало уйти дальше. Дал себе слово уехать тотчас же, как только отступит дурнота. Изучил трещины на стенах, изучил пару гобеленов — дорогих, но каких-то тусклых, словно их специально держали на солнце, пока тонкое шитье не выцвело. Голова кружилась — мерзко и тягуче, иногда вспыхивала тупая боль. Гисборн ругался, бродя среди вышитых единорогов, колеблемых сквозняком и словно качающих головами. Мысли его путались, плывя, как тучи по туманному небу. Большая часть мыслей, впрочем, была непристойна и богохульна, так что Гисборн вполне справлялся с их выражением.
Единороги и благонравные девицы с нераспустившимися лилиями смотрели на него осуждающе, поэтому Гисборн послал их к Дьяволу. Потом он заметил слугу, спешившего в кухню, окликнул его и потребовал вина … и тут же забыл об этом. И обмер.
То, что увидел молодой сэр Гай, с лихвой искупало его отвратительное самочувствие, его прерванный сон и головную боль. В тусклом свете, лившемся из узкого окна, навстречу ему двигалась девушка, невысокая, стройная, точеная и хрупкая, как бывает самая изысканная резьба. Пепельные косы спадали ей на грудь из-под неширокого простого обруча. Дорожное платье без украшений было серым, и в тусклом свете девушка походила на видение. Гисборн успел, выплывая из своей болезненной мути, увидеть ее большие серые глаза, блеснувшие, когда она с любопытством взглянула на рыцаря — и опустила взгляд. За нею шла пожилая служанка и еще один из людей шерифа, тащивший окованный железом сундучок. Гисборну немедленно захотелось убить обоих, но он только поклонился незнакомке, отчаянно жалея, что ему так плохо.
Она ответила на поклон — как полагалось, когда они поровня.лись в узком коридоре. И ее взгляд, молочно-серый, как раннее утро, обжег Гая до кончиков пальцев. Она была холодна. В ней не было ни капли кокетства, она даже не наклоняла голову набок, как делали знакомые Гисборну дамы, желая казаться наивнее, чем они есть. И все-таки единороги расступились, солнечные лучи померкли, звуки словно заволокло. Кровь бросилась Гаю в лицо, как будто ему было всего пятнадцать лет, или будто он до сих пор не видел женщин.
Эта холодноватая красота отчего-то пригвоздила его к месту, как стальной клинок. И Гисборн молился про себя о том, чтоб клинок этот как можно дольше не вынимали из сочащейся такой же холодной и сладковатой болью раны.
Кровь бросилась ему в лицо, стало жарко и мутно, как от вина.
А девушка, кажется, поздоровалась, шевельнулись несколько бледные губы. И глаза, глаза…до глубины души, до дна. Гисборн обнаружил, что смотрит в ее удаляющуюся спину, как дурак, и даже не помнит, представилась ли ему леди.

Следующая глава

Facebook Comments